Все тексты песен(слова) SERPO
[Куплет 1, SERPO]: Неисправные часы дают Два раза в сутки правильное время - Это по мне, это мотивейшн; Я чем-то похож на них и на тебя, Вроде на одном круглом, но далеко не так.
И пусть я не тот, и пусть ты не та - Мы потеряли дохрена, тик-так, И я привык, прикинь, терять. Этот мир давно сгнил, и тут Нам не найти добра.
И я верю в людей, как в собак, Что мы также полюбим кого-то до конца; И не будем менять кровать на минутную слабость Не такого идея Творца!
Моя усталость потеряла пределы И улетела в космос - никто не виноват Во всём виноваты звёзды, а я смотрю на них - И мне их очень жаль; Всегда виноват тот, Кто не при чем.
Припев: Посмотри наверх, и затаи дыхание! Меня нет рядом, но я в твоим мыслях. Посмотри наверх, и затаи дыхание! Почему твоё сердце бьётся так быстро?
[Куплет 2, SERPO]: Мы непроизвольно стали заменимыми, Наши бошки стали заминированы. Мне глоток воды немного остудит мой пыл, Где ты - плевать, ты просто пыль.
А я, забил все легкие тобой насквозь; Если надо, то приходи! Ты в моем доме, всегда желанный гость Обними меня от переживаний передохни.
[Переход]: Мы как будто закрыли глаза; Мы как будто бы город-толпа; Мы как будто не верим слезам; Ты понимай что мы не Москва.
Мы как будто закрыли глаза; Мы как будто бы город-толпа; Мы как будто не верим слезам; Ты понимай что мы не Москва.
Припев: Посмотри наверх, и затаи дыхание! Меня нет рядом, но я в твоим мыслях. Посмотри наверх, и затаи дыхание! Почему твоё сердце бьётся так быстро?
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]
Назад к карточке книгиОсобое значение в трилогии приобретает образ Ивана Горы. Такие рабочие-коммунисты, как Иван Гора, спасали страну от немецкой оккупации, боролись против интервентов и контрреволюции, Иван Гора – путиловский рабочий, красногвардеец, затем командир роты, а потом комиссар полка – проходит большую жизненную школу. У него есть незаменимое умение находить доступ к душе каждого бойца, каждого трудового человека, сплачивать самых различных людей идеями революции. Иван Гора героически погибает весной во время жестоких боев на реке Маныч. При всем своем индивидуальном своеобразии, по своему духовному складу он близок Клычкову из «Чапаева» Д. Фурманова, Суркову из «Последнего из удэге» А. Фадеева, Давыдову из «Поднятой целины» М. Шолохова, Рогозину из «Необыкновенного лета» К. Федина.
Идея рождения нового человека, раскрытие прекрасного в душе простых людей труда придает значительность даже, на первый взгляд, эпизодическим фигурам трилогии. Очень скупо, всего на нескольких страницах, передана трагическая история комсомолки Маруси, вместе с Рощиным готовившей восстание в Екатеринославе. Но какой свежестью, молодостью и оптимизмом согрет ее облик.
А. Н. Толстой создал галерею образов передовых людей разных биографий и индивидуальностей. Они не похожи на схемы «идеального героя». Это скромные люди – рабочие, крестьяне, интеллигенты, окрыленные идеями революции. В своем единении миллионы таких людей составляют самую мощную, самую непобедимую силу в мире – хозяина истории, советский народ, И для выявления исторического значения своих героев – рядовых людей труда – А. Н. Толстой раскрывает эту нераздельную связь обычного и простого с возвышенным, великим.
Народ, его героика воплощены А. Н. Толстым в трилогии и в массовых сценах, в обобщающих поэтических образах. Неизгладимый след в памяти оставляет сцена перед большим сражением на реке Маныч. Художник мастерски создал впечатляющую картину, где фигуры простых людей вырастают в образы большого исторического обобщения. Величие исторического дела, судьбу которого в боях решают эти простые люди, выводит их образы за пределы обычного, придает им черты гигантов, шатающих выше облаков. Перед нами уже не просто Иван Гора и его товарищи, а как бы легендарные великаны, свершающие титаническое. Реалистическое, зримое изображение бойцов, как бы ставших во весь рост над земным шаром, – это замечательный образ освобожденного народа, поднявшегося на битву за свое будущее.
Трилогия «Хождение по мукам» стоит в ряду лучших произведений советской литературы о революции и гражданской войне. Но она созвучна также произведениям, посвященным теме труда. Тема творческого характера революции находит завершающее патетическое выражение в финале трилогии, изображающем переход страны к решению задач мирного строительства. В конце трилогии показано начало новой эпохи в истории Родины – эпохи великого социалистического созидания.
Для трилогии характерны многоплановость сюжета, сочетание лирики и сатиры, философских раздумий и конкретно-бытовых деталей, органическое вплетение в сюжет хроники и публицистики. Центральный конфликт трилогии определяет также целую гамму частных производных противоречий, отражавших важные процессы в бурную эпоху революции и гражданской войны. Все они находят выражение в обилии и взаимодействии различных сюжетных линий и столкновений, отражающих различные стороны развития действительности. Художник очень внимательно следил за композицией, за ясностью, выразительностью и законченностью многочисленных сюжетных линий, составляющих живую ткань произведения, его образную полноту. Поражает у Толстого его искусство изображения пейзажа, обстановки, батальных и камерных эпизодов, всех явлений действительности. И это одухотворено, живет, переливается всеми красками жизни, волнует читателя потому, что в центре внимания художника стремление изобразить человека во всей его исторической и психологической правде.
А. Н. Толстой достигает словесного мастерства многообразными средствами и приемами. Вся его творческая работа подчинена единым реалистическим принципам, связана с задачей наиболее полного раскрытия облика времени, облика человека.
Замечательная жизненная полнота образов А. Н. Толстого во многом результат его поразительной способности внутреннего видения предмета, которая, по мысли художника, одно из первых условий творчества. Отсюда то огромное значение, которое он придавал способности художника воспроизводить в своем воображении лица и предметы во всем многообразии отличительных свойств.
Развивая мысль о необходимости видеть своих героев во всех их индивидуальных особенностях, относиться к ним как к реально существующим людям, А. Н. Толстой имел в виду богатства жизненного опыта, впечатлений писателя, наблюдательность, глубокое знание человеческих душ, социальную и психологическую прозорливость, силу творческого воображения. Из этого рождается дар «второго зрения», способность художника явственно видеть людей, рожденных воображением, «вживаться» и «вчувствоваться» в судьбы своих героев, Читать в их сердцах, представлять в динамике, во всех деталях внутреннего и внешнего облика.
Писатель стремится воплощать образы людей и события осязаемо, зримо. Отсюда следует особая взыскательность и целенаправленность его работы над языком, постоянное стремление усиливать, находить новые изобразительные возможности, слова образного, четкого, фактически точного, поэтически гибкого, роскошного русского языка. Требовательное и творчески смелое отношение А. Н. Толстого к родному языку стало основой его больших художественных достижений.
Достижение образной чувственности изображаемого – вот первая художественная цель, которую преследовал А. Н. Толстой в своей работе. Властелин весомого слова, дающий не общее определение или обозначение предмета, а его предметный образ, он хотел писать так, чтобы читатель воспринимал изображенное словами, как доступное, зрению и осязанию. Цель литературы – «чувственное познание Большого Человека». 7 А. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 13, стр. 282.
[Закрыть]Искусство должно «пахнуть плотью и быть более вещественным, чем обыденная жизнь». 8 Там же, стр. 288.
[Закрыть]Тяготение к вещественности, предметности, зримости изображения – главнейшая черта эстетики А. Н. Толстого.
Язык А. Н. Толстого – весомый, точный, идущий от острого наблюдения, от глубокого чувственного восприятия предмета.
Реалистическая убедительность, вещественность и рельефность языка отличают как речь персонажей, так и авторское повествование. Язык каждого персонажа автор раскрывает в неразрывной связи с сущностью характера, как производное от его общественно-психологического своеобразия, как незаменимое средство типизации образа. Выбор слов, стилистическое строение фразы, ритм речи, интонация определяются творческими задачами, служат прежде всего цели индивидуализации характеров. Без этого А. Н. Толстой не мыслит художественное бытие и реалистическую убедительность своих героев.
Именно гармоническое слияние внутреннего состояния человека с его внешними проявлениями, слова – с движением содействует реалистической убедительности образов, выявлению индивидуальных особенностей характеров.
«Хождение по мукам» – замечательное произведение советской литературы. Как в живой человеческой душе, в нем переплетаются радость и горе, личные переживания и сложнейшие общественные проблемы. Толстой глубоко проникает в жизнь, сочетая в неразрывном единстве силу исторической и человеческой правды с думами и чувствами художника-патриота.
Много раз А. Н. Толстой подчеркивал, что процесс творчества носит глубоко индивидуальный характер, обусловлен своеобразием художника. Однако он всегда отвергал возможность создания подлинно реалистических произведений искусства без наличия у художника идеи, обобщающей и пропитывающей весь материал.
При всем разнообразии проблем трилогии отчетливо вырисовывается основная, всеохватывающая тема, как узел стягивающая к единому центру все написанное им, – тема Родины. Эта всепроникающая тема предстает в произведениях А. Н. Толстого в самом различном воплощении. Пафосом горячего патриотизма проникнуты произведения художника и о героической революционной современности, и прошлом нашего народа. Без этой главной творческой идеи не было бы А. Н. Толстого – большого художника, одного из классиков советской литературы.
Мотив величия революционного преобразования страны звучит в творчестве А. Н. Толстого патетически-взволнованно. В художественных произведениях, в публицистике писатель показал Родину в ее стремительном росте, в годы высочайшего напряжения ее исторической жизни, всю проникнутую устремленностью в будущее. А. Н. Толстой берет в основу трилогии «Хождение по мукам» тяжелую борьбу, влекущую за собой лишения, жертвы. Произведение полно острых жизненных конфликтов, драматической борьбы и столкновений, глубоких переломов как в общественной жизни, так и в судьбе и психологии отдельных персонажей. Но трилогия А. Н. Толстого совсем не мрачна, все его творчество светло, гуманно, полно радости и чувственной полноты жизни, проникнуто светлыми предчувствиями торжества добра и правды.
Жизнелюбие и гуманность творчества А. И. Толстого метко охарактеризовал А. М. Горький. В письме к автору «Петра Первого» он отметил: «Вы знаете, что я очень люблю и высоко ценю Ваш большой, умный, веселый талант. Да, я воспринимаю его, талант Ваш, именно как веселый, с эдакой искрой, с остренькой усмешечкой, но это качество его для меня где-то на третьем месте, а прежде всего талант Ваш – просто большой, настоящий русский и – по-русски – умный…» 9 М. Горький, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 30, стр. 279.
[Закрыть]
Гуманистический талант А. Н. Толстого всегда отличался жизнелюбием, оптимизмом. Ему органически чужды всякие виды пессимизма, неверия в человека. Развитие творчества А. Н. Толстого наглядно демонстрирует разнообразие путей и форм жизнеутверждения как одной из основных черт советской литературы. Прежде всего она отвергает тенденциозное мнение, будто бы жизнеутверждающее начало советской литературы представляет сглаживание жизненных конфликтов, обход темных сторон действительности. Много тяжелых испытаний, опасностей, трудностей, мучительных размышлений и переживаний выпало на долю героев трилогии. Они – участники жестокой, беспощадной борьбы классовых сил старой и новой России. Но все превратности и испытания истории, формирование нового, социалистического мировоззрения еще более укрепляют их веру в жизнь, в будущее своей Родины. Жизнеутверждающее начало советской литературы с каждой новой книгой романа получает все более полное и рельефное воплощение. Все содержание трилогии, слова Горького о добром, светлом таланте.
А. Н. Толстого прекрасно раскрывают подлинный смысл философии жизнеутверждения, противостоят всякого рода неверным предвзятым трактовкам этого понятия. Здесь вполне уместно привести слова А. М. Горького о подлинном смысле, богатстве и мужественности жизнеутверждения, проникающих трилогию «Хождение по мукам». В связи с узкими трактовками этого понятия он писал одному поэту: «А вы думаете, что единственное жизнеутверждающее чувство есть радость? Жизнеутверждающих чувств много: горе и преодоление горя, страдание и преодоление страдания, преодоление трагедии, преодоление смерти. В руках писателя много могучих сил, которыми он утверждает жизнь».
Развитие событий революции, опыт созидания социализма укрепили жизнеутверждающую основу творчества А. Н. Толстого. Его общее жизнелюбие обогатилось, когда писатель приобщился к революционному решению основных проблем эпохи, пришло в соответствие с поступательным движением истории, активно включилось в борьбу за социализм. Здесь уже нашла превосходное выражение общая выдающаяся особенность, советской литературы как литературы действенного сознательного утверждения новой жизни, идеалов социализма.
В А. Н. Толстом представлен тип художника, занятого разработкой больших общественных вопросов, принципиально отвергавшего мысль о писателе как иллюстраторе готовых положений. Всегда он исходил из убеждения, что художник должен быть исследователем общества, пролагателем новых путей в познании пути народа, души человеческой. Образно назвал он писателей «каменщиками крепости невидимой, крепости души народной». 10 А. Н. Толстой, Четверть века советской литературы, «Новый мир», 1942, № 11–12, стр. 206.
[Закрыть]В этих словах А. Н. Толстой замечательно выразил мысль о высокой патриотической миссии советской литературы, вместе с тем также превосходно определил пафос и смысл своей блестящей многолетней литературной деятельности.
В. Щербина
О Русская земля!
(«Слово о полку Игореве»)
Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.
Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и не радостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих – озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, – видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель – благонамеренный – прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.
Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору – худую бабу и простоволосую, – сильно испугался и затем кричал в кабаке: «Петербургу, мол, быть пусту», – за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.
Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец – мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.
И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночью на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург – лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.
Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.
С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся, пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале «Красные бубенцы», – и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
То было время, когда любовь, чувства и добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги – верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения – признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго – предсмертного гимна, – он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники – новое и непонятное лезло из всех щелей.
– …Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что – ее можно кушать? Или она способствует ращению волос? Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это – портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием…
В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.
Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества «Философские вечера». Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик – историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.
Общество «Философские вечера» в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.
Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом – Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? – знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.
Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся тонкой полоской губ и начал говорить.
В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье, закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами, завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу останавливались на огоньках свечей.
Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: «Мировая экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу», – девушка вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу подбородка, положила в рот карамель.
Акундин говорил:
– …А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А он,несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что онвсе-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, онпроснется, но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, – народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит, и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась большой кровью…
Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся, вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и лицо. В конце зала раздались голоса:
– Пускай говорит!
– Безобразие закрывать человеку рот!
– Это издевательство!
– Тише вы, там, сзади!
– Сами вы тише!
Акундин продолжал:
– …Русский мужик – точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о котором вы ничего не хотите знать… Мы здесь даже и не критикуем вас по существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной груды – человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в мусорный ящик истории…
Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то, что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры, конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем эти люди не говорили…
За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в тенях, – огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного журнала.
Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти отталкивающе красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи.
Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка – простоватая, но в вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она понять не могла, но что волновало ее всего сильнее.
В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал Акундину:
– Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды.
Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. «Жажду» – вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь, – Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго через очки посмотрел на ряды слушателей, – в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер такой-то, – человека в номер, – в этом страшном раю грозит новая революция, самая страшная изо всех революций – революция Духа.
Акундин холодно проговорил с места:
– Человека в номер – это тоже идеализм.
Вельяминов развел, над столом руками. Канделябр бросал блики на его лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной расплате. В зале покашливали.
Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей, нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель, Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами – Чирва – критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов; одна из литературных дам бросилась к нему и вцепилась в рукав. Другая литературная дама вдруг перестала жевать, отряхнула крошки, нагнула голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и налево смиренным наклонением головы.
Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой. Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза.
Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке, радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он сказал:
– Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна?
– То же, что и вы, – ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и там вытерла о платок.
Он захихикал, глядя еще нежнее:
– Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли – разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.В животе чертовский голод,Будем лопать пустоту…
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, – новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, – и все затрещит, полезет по швам, – очень хорошо!
Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала, как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке.
Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим:
– Вот на резвой, ваше сясь!
– Вот по пути, на Пески!
Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно:
– Швейцар, шубу, шапку и трость.
Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у нее затрепетало сердце.
– Если не ошибаюсь, – проговорил он, наклоняясь к ней, – мы встречались у вашей сестры?
Даша сейчас же ответила дерзко:
– Да. Встречались.
Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом:
– Ай да глазки!
Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок – вальс. И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты:
– Ну, не так-то легко, не легко, не легко!
Назад к карточке книги "Хождение по мукам. Трилогия"itexts.net
сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]
Назад к карточке книгиТрилогия А. Толстого, создававшаяся с перерывами более двадцати лет (1919–1941), имеет сложную творческую историю. По свидетельству автора, первую книгу – «Сестры» он начал писать в июле 1919 года и закончил осенью 1921 года, то есть вся работа целиком была проделана за рубежом, в эмиграции. В той же статье «Как создавалась трилогия „Хождение по мукам“» А. Толстой отмечает, что, работая над «Сестрами», он не думал, что книга развернется в трилогию, однако из предисловия к роману «Хождение по мукам», открывающему берлинское издание «Сестер» 1922 года, мы узнаем, что автор уже тогда задумал трилогию, которая по характеру своему решительно отличалась от нам известной. А. Толстой утверждал в предисловии, что вторая часть, охватывающая события 1917–1922 годов, уже почти готова, а третью он мыслил написать «о прекраснейшем на земле, о милосердной любви, о русской женщине, неслышными стопами прошедшей по всем мукам, заслонив ладонью от ледяных, от смрадных ветров живой огонь светильника Невесты». 12 А. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 8, Гослитиздат, М. 1947, стр. 666.
[Закрыть]
Этот замысел никогда не был реализован. Более того, и концовка первого романа давалась с неимоверным трудом, о чем сказано в одном из писем А. Толстого: «Конец мне не удавался, и я его действительно однажды разорвал и выкинул в окно, и то, что мне не удавался конец, было закономерным и глубоким ощущением художника, так как уже тогда я начал понимать, что этот роман есть только начало эпопеи, которая вся разворачивается в будущем. Вот откуда происходила неудача с концом, а не оттого, что я не мог „взойти на гору, чтобы оглянуть пройденное“. На какую гору мог бы взойти художник, когда он начал понимать, что он в тумане, в потемках, что все стало неясным, что понимание должно раскрыться где-то в будущем». 13 «История русской советской литературы», т. II, «Наука», М. 1967, стр. 215.
[Закрыть]
К работе над трилогией А. Толстой вернулся в 1925 году, находясь уже в Советском Союзе. Он перерабатывает для нового издания роман «Сестры», а в 1927 году приступает к созданию второй части трилогии – роману «Восемнадцатый год», который был закончен и напечатан на страницах журнала «Новый мир» в июле 1928 года.
Девять лет отделяют завершение второго романа от начала первого. В упомянутой уже статье «Как создавалась трилогия „Хождение по мукам“» писатель дает исчерпывающее объяснение столь большого временного разрыва между «Сестрами» и «Восемнадцатым годом»: «…нужно было очень много увидеть, узнать, пережить. То, что называется „собиравшем материалов“, неприменимо к этой предварительной работе, потому что… мне нужно было сделать основное, а именно: определить свое отношение к материалу. Иными словами, нужно было все заново пережить самому, продумать и прочувствовать». 14 А. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 8, стр. 667.
[Закрыть]
После окончания романа «Восемнадцатый год» писатель надолго оставляет трилогию, увлеченный работой над двумя частями романа «Петр I», отдает много сил общественной работе на родине и за рубежом, выступая пламенным борцом против фашизма, сплачивая силы западно-европейской интеллигенции на отпор гитлеризму.
«В 1939 году встала передо мной проблема: какую из этих двух неоконченных трилогий закончить – „Петр“ или „Хождение по мукам“? – вспоминал впоследствии А. Толстой в статье „Как создавалась трилогия „Хождение по мукам““. – В это время уже с совершенной ясностью представлялось, что неизбежна мировая война. И так же ясно было, что после мировой войны я уже, разумеется, не смогу вернуться к эпохе гражданской войны…
Окончание „Хождения по мукам“ – роман „Хмурое утро“ я начал в 1939 году и… кончил его ровно 22 июня 1941 года. И я не жалею, что между второй и третьей частью был такой длинный перерыв, потому что за это время я сам, в своей жизни, в своем отношении к жизни, к действительности, к нашей борьбе стал относиться гораздо более зрело, гораздо более углубленно». 15 Там же, стр. 668.
[Закрыть]
Так складывалась творческая история трилогии, о которой автор писал, что она – «ощущение целой огромной эпохи, начинающейся преддверием первой мировой войны и кончающейся первым днем второй мировой войны». 16 Там же, стр. 669.
[Закрыть]
После завершения третьей части возникла потребность свести все книги, разделенные большим временным интервалом, к единому стилю, придать им необходимую стройность единого сочинения. Этим писатель занимался вперемежку с другими работами до 1943 года, когда вышло однотомное издание в составе всех трех романов. Это издание, осуществленное Гослитиздатом, принято считать каноническим.
В настоящем издании текст романа печатается по собранию сочинений А. Толстого в десяти томах, тт. 5–6, Гослитиздат, М. 1959.
Впервые под заглавием «Хождение по мукам» роман напечатан в журналах: «Грядущая Россия» (Париж), 1920, №№ 1–2 (главы первая – десятая) и «Современные записки» (Париж), 1920–1921, №№ 2, 3, 4, 5 и 6 (полностью). Первое отдельное издание: «Хождение по мукам», роман, изд-во «Москва», Берлин, 1922. Первое издание в СССР: «Хождение по мукам», роман в двух частях, издание автора, Л. 1925. Под названием «Хождение по мукам» – «Сестры» – многократно перепечатывался в собраниях сочинений А. Н. Толстого и в отдельных изданиях.
Хотя все герои романа «Сестры», за очень небольшим исключением, вымышлены, но в облике некоторых персонажей угадываются черты известных политических деятелей и литераторов. Жизнь Петербурга 1914–1917 годов, эпизоды первой мировой войны и подготовки революции А. Толстой воспроизводил, опираясь на собственные впечатления, а также широко используя газеты и документы тех лет.
Так, общество «Философские вечера», на заседаниях которого присутствует Даша, напоминает известное в те годы «Религиозно-философское общество». В «Центральной станции по борьбе с бытом», в «великолепных кощунствах», устраиваемых жильцами телегинской квартиры, не трудно распознать модные тогда сборища футуристов. Речи Сапожкова по содержанию и форме близки к крикливым манифестам и воззваниям кубофутуристов. Стихи, которые Жиров читает Даше – «Каждый молод, молод, молод, в животе чертовский голод…», – взяты из стихотворения одного из лидеров футуризма Давида Бурлюка. Скандальный футуристический маскарад, описанный в седьмой главе, воспроизводит маскарад русских футуристов в 1913–1914 годах.
Наряду с футуристами в романе представлены также литературные круги символистов – это участники заседаний общества «Философские вечера», посетители вторников Екатерины Дмитриевны – такие, как критик Чирва и Алексей Алексеевич Бессонов, о котором, выступая на своем юбилейном вечере 13 января 1943 года, А. Толстой сказал, что он представляет собирательный тип утонченно-высокомерного символиста.
Говоря об автобиографическом материале, который использован в первой части трилогии, следует отметить, что сам А. Толстой оценивал «Хождение по мукам» как «хождение совести автора по страданиям, надеждам, восторгам, падениям, унынию, взлетам…». Кроме того, исследователи отмечают, что образы Даши и Кати, перекликаясь с некоторыми женскими образами ранних произведений писателя, навеяны чертами характеров жены писателя Н. В. Крандиевской и ее сестры. Первой из них был посвящен роман «Сестры» при его выходе в свет.
На основе личных жизненных впечатлений автора описана сцена встречи сотрудника либеральной газеты «Слово народа» Арнольдова с полковником Солнцевым на приеме в Главном штабе (глава 14). А. Н. Толстому, как корреспонденту «Русских ведомостей», пришлось в подобной же ситуации беседовать с полковником Свечиным. Об этом эпизоде А. Толстой рассказал в 1934 году в статье «Общество». 17 См. А. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 13, стр. 85.
[Закрыть]
Текст романа «Сестры» подвергался наибольшей переработке из всех книг трилогии. Самые значительные изменения были внесены при подготовке издания 1925 года.
При выработке текста 1925 года принципиальной переработке подверглось берлинское издание 1922 года. Общее направление правки текста берлинского издания свидетельствует об идейной эволюции писателя, который переосмысляет истолкование революции как стихийной разрушительной силы, избавляется от пессимистического взгляда на историю, усиливает критическое отношение к буржуазному обществу и событиям империалистической войны.
Изменилось и изображение главных персонажей трилогии – Телегина и Рощина. В издании 1922 года Телегин был политически более наивен. Рощин же сразу и без колебаний становится сознательным врагом революционного народа. В редакции 1925 года их общественно-политические взгляды открывают возможность для показа автором эволюции героев в сторону сближения с революционным народом.
В изданиях романа «Сестры», следовавших за изданием 1925 года, текст его не подвергался существенным изменениям вплоть до включения романа в однотомник 1943 года, когда текст был подвергнут существенной правке, смысл которой состоял в том, чтобы придать стилевое единство всей трилогии в целом.
Впервые под заглавием «Хождение по мукам» напечатан в журнале «Новый мир», 1927, №№ 7—12 и 1925, №№ 1, 2, 5–7. Первое отдельное издание: «Хождение по мукам. Восемнадцатый год», ГИЗ, М.—Л. 1929. Перепечатывался в собраниях сочинений А. Н. Толстого и отдельными книгами вместе с романом «Сестры».
Сбор материалов для романа начат писателем в 1925 году. Роман написан в период с апреля 1927 года по июнь 1928 года. Позднее сам автор следующим образом определял отличие «Восемнадцатого года» от предшествующей книги трилогии. «Это был предельный историзм. Что спустя семь лет после „Сестер“ я взялся за вторую часть, это меня обязывало к каким-то фрагментам историческим. Я первый раз начал писать исторический роман». 18 «Новый мир», 1944, №№ 5–6, стр. 171.
[Закрыть]
А. Толстой обращается к изучению ленинских работ и партийных документов. Одним из первых в советской литературе он воссоздает художественный образ В. И. Ленина, показывая вождя революции во время выступления на заводском митинге. Писатель использовал в этой сцене (глава 8) «Доклад о борьбе с голодом 4 июля 1918 года», сделанный Лениным на объединенном заседании ВЦИК, Московского Совета и профессиональных союзов, и высказывания из его «Речи на митинге в Лефортовском районе 19 июля 1918 г.».
По свидетельству исследователей, Толстой стремился к всестороннему историческому обоснованию материала. В архиве А. Н. Толстого были собраны статьи о гражданской войне, выписки из газет того времени, стенографические записи воспоминаний участников боев. Широко обращался писатель также к свидетельствам «с того берега» – мемуарам генералов Деникина, Алексеева, Краснова, что дало ему материал для характеристики разложения белой армии. Много времени он провел и в поездках по тем местам, где проходили описываемые события гражданской войны, стремясь насытить роман конкретностью, зримостью впечатлений. «Чем больше точности в деталях, тем художественнее, лучше, не говоря уже о том, что книжный материал дает только схему, а насыщает ее и глаз, и ухо, и ощущение», – писал он И. И. Скворцову-Степанову 30 июня 1927 года.
Исторического материала было накоплено такое большое количество, что его оказалось слишком много для одной книги. Он был использован в других произведениях, лишь тематически примыкающих к трилогии («Записки Мосолова», написанные в соавторстве с П. Сухотиным, роман «Черное золото» («Эмигранты»).
О том, насколько тщательно и ответственно работал А. Толстой над своим историческим романом, какое значение ему придавал, свидетельствует письмо редактору «Нового мира» В. Полонскому, завершающееся словами о том, что «Восемнадцатый год» будут читать не только к десятилетию Октября, но «может быть, через пятьдесят лет. Будут читать на многих языках земного шара. Я слишком серьезно чувствую свою ответственность». 19 «А. Толстой о литературе. Статьи, выступления, письма», «Советский писатель», М. 1956, стр. 82.
[Закрыть]
При перепечатке «Восемнадцатый год» не подвергался столь существенной правке, – как роман «Сестры». Частично текст романа изменен при включении в пятый том Собрания сочинений в издании Ленгослитиздата (1934–1936) и тщательно просмотрен при подготовке к печати однотомного издания трилогии (Гослитиздат, 1943), причем в обоих случаях автор стремился к уточнению военной и политической обстановки в стране и на отдельных фронтах, к сокращению публицистических отступлений, к тому, чтобы вместо показа бунтарски-анархической стихии русской революции подчеркнуть ее организующую силу.
Впервые под заглавием «Хмурое утро», роман, третья часть «Хождения по мукам», книга первая, напечатан в журнале «Новый мир», 1940, №№ 4–5, 8 и 1941, №№ 1, 2, 4, 6, 7, 8. Первые отдельные издания вышли почти одновременно: «Хмурое утро», «Советский писатель», Л. 1941; «Хмурое утро», третья часть «Хождения по мукам», Горьковское областное издательство, 1942; «Хмурое утро», третья часть трилогии «Хождение по мукам». Гос. изд-во УзССР, Ташкент, 1942.
Эпиграф к роману: «Жить победителями или умереть со славой» – впервые появился в тексте «Хмурого утра» издания 1943 года.
Написанию романа предшествовала длительная подготовка, в ходе которой шлифовался окончательный замысел, более ясно определялись контуры будущей книги.
Еще журнальная публикация «Восемнадцатого года» завершалась авторской ремаркой: «В этой книжке мы даем окончание романа „1918 г.“, являющегося первой книгой второй части трилогии. Вторая книга „1919 г.“ и третья книга „1920 г.“ будут также печататься в „Новом мире“.»
Писатель многократно делился с читателями мыслями о будущей книге, рассказывал о ее замысле и плане. Называя ее пока еще «Девятнадцатым годом», А. Толстой говорил корреспонденту «Правды» 28 ноября 1934 года, что одной из основных задач его романа будет создание характера большевика, организованного, идейного, мужественного, – человека, «преодолевшего почти, казалось бы, непреодолеваемые препятствия, победителя в страшной войне девятнадцатого года».
И далее:
«Связью третьего тома с двумя предыдущими будут герои Катя, Даша, Телегин и Рощин. В третьей книге завершится их судьба.
Одна из опасностей при написании „Девятнадцатого года“ – это обилие материала. Мне широко предоставлены архивы „Истории гражданской войны“ и некоторые архивные материалы из истории белогвардейских и интервенционистских заговоров. Опасность – утопить выдумку, фантазию, живописность в историческом материале. Исторический материал нужно хорошо переварить, чтобы он из материала стал богатством образов и мыслей. „Девятнадцатый год“ ни в каком случае не должен быть исторической хроникой. Это роман, книга о жизни, о характерах, о героических людях, о героических событиях». 20 А. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 13, стр. 505.
[Закрыть]
Через четыре года – в 1938 году – писатель сказал в беседе с сотрудником «Литературной газеты»: «Моя главная задача – дать читателю документально-историческую правду в художественной форме. „Девятнадцатый год“… будет историческим произведением, в котором я сохраню подлинные фамилии некоторых действующих лиц – участников гражданской войны.
Роман „Девятнадцатый год“ начнется с описания обороны Царицына и окончится полным разгромом белых банд на юге России, взятием Перекопа…
Одно из центральных мест в романе займет описание героической деятельности Первой Конной армии.
Из романа „Девятнадцатый год“ читатель узнает о дальнейшей судьбе уже знакомых ему персонажей – героев двух предыдущих книг трилогии». 21 Там же, стр. 546.
[Закрыть]
Роман «Хмурое утро» основан на использовании громадного исторического материала, переработка которого представляла для А. Толстого немалые трудности, о чем он писал сыну, Н. А. Толстому, летом 1939 года: «Усердно занимаюсь словесностью, то есть писанием „19-го года“. Кажется, нашел стиль и форму для этого очень трудного романа. А стиль и форма это тот самый реактив, в котором давно сгнившие предметы, клочки одежды, обрывки событий, пыль времени, ржавое железо, мысли… фразы, поцелуи, матерщина, пятна крови и прочее и прочее – вскипают и под некое невнятное, как бы колдовское, но по существу бессмысленное бормотание самого автора превращаются в животрепетное создание, обладающее всеми признаками живого, убеждающего своим присутствием существа, хотя и бесплотного». 22 Там же, стр. 594.
[Закрыть]
В анализе политического и военного положения страны в 1918–1919 годах, в трактовке событий гражданской войны А. Толстой опирался на произведения В. И. Ленина.
Работая над романом, он беседовал с маршалами К. Ворошиловым и С. Буденным, в архиве А. Толстого сохранились воспоминания участников гражданской войны, которые он использовал в книге.
При перепечатке «Хмурого утра» отдельными изданиями журнальный текст подвергался переработке в том же направлении, которое характеризует редактирование текста романа «Восемнадцатый год»: существенным сокращениям и изменениям подвергнуты те части романа, которые касались военно-политических вопросов, без изменений остались характеры действующих лиц, но в их монологи и реплики внесены поправки, смысл которых – борьба с усложненным, надуманным в описаниях чувств и переживаний, стремление к большему лаконизму раскрытия психологических состояний.
Осуществилось предположение А. Толстого, что его романы «будут читать на многих языках земного шара». Трилогия «Хождение по мукам» переведена на языки народов Советского Союза, многократно издавалась и переиздавалась в зарубежных странах. Существуют переводы романов на албанском, английском, арабском, бенгальском, болгарском, венгерском, вьетнамском, греческом, датском, итальянском, китайском, корейском, монгольском, немецком, польском, румынском, сербско-хорватском, словацком, словенском, французском, чешском, японском и других языках народов мира.
В основу настоящих примечаний положены комментарии к восьмому тому Полного собрания сочинений А. Н. Толстого (Гослитиздат, М. 1947) и шестому тому Собрания сочинений А. Н. Толстого в десяти томах (Гослитиздат, М. 1959).
Назад к карточке книги "Хождение по мукам. Трилогия"itexts.net
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]
Назад к карточке книгиРасстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной:
– Дома никого нет, конечно?
Великий Могол, – так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у идола, сильно напудренное лицо, – глядя в зеркало, ответила тонким голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и ужинать будет через полчаса.
Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила колено.
Зять, Николай Иванович, дома, – значит, поссорился с женой, надутый и будет жаловаться. Сейчас – одиннадцать, и часов до трех, покуда не заснешь, делать нечего. Читать, но что? И охоты нет. Просто сидеть, думать – себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно.
Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с теми, – а их было немало, – кто выражал охоту развеивать девичью скуку.
В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко.
Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные, у Екатерины Дмитриевны – нежно любовные.
Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой, вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела, иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась, чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой.
Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног, глухие краски, как головная боль, – вся эта чугунная циническая поэзия слишком высока для ее тупого воображения.
Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза, собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями; два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В середине ужина бывало слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос произносил:
«Приветствую тебя, Великий Могол!» – и затем над стулом хозяйки склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера:
– Катюша, – лапку!
Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной Екатерине Дмитриевне, к тем, кто бывал слишком внимателен, ревновала, – глядела на виноватого злыми глазами.
Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола – Великим Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые глаза на Дашу и приговаривать:
«Пью за цветущий миндаль!»
Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости.
Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом вроде деревянной матрешки.
На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались, ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали на веранде курзала, под звездами.
Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье, большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс, чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя – Никанор Юрьевич Куличек.
Но он был из «презираемых». Даша возмутилась, позвала его в лес и там, не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на себя, как на какую-то «самку», что она возмущена, считает его личностью с развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю.
Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая:
– Уйди, Дарья, уйди, умру!
Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена. Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный, бесформенный и противных!. Даша чувствовала его всей своей кожей и мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой.
Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась, вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли влажные столы, мели сырые песчаные дорожки.
Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа Синей Бороды.
Все знакомые, а первая – сестра, стали находить, что Даша очень похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала:
– Что же это с нами дальше-то будет?
– А что, Катя?
Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы.
– Уж очень хорошеешь, – что дальше-то будем делать?
Даша строгими, «мохнатыми» глазами поглядела на сестру и отвернулась. Ее щека и ухо залились румянцем.
– Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно – понимаешь?
Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой спине и засмеялась, целуя между лопатками.
– Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
Однажды на теннисной площадке появился англичанин – худой, бритый, с выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул – глядел мимо. Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, – засучила рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша думала:
«Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и румянец ей к лицу».
Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше – был он совсем сухой, – закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду.
Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз покосилась в сторону англичанина, – он сидел за столиком, охватив у щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.
Ночью, лежа в постели, Даша все это припомнила, ясно видела себя, прыгавшую по площадке, красную, с выбившимся клоком волос, и расплакалась от уязвленного самолюбия и еще чего-то, бывшего сильнее ее самой.
С этого дня она перестала ходить на теннис. Однажды Екатерина Дмитриевна ей сказала:
– Даша, мистер Беильс о тебе справляется каждый день, – почему ты не играешь?
Даша раскрыла рот – до того вдруг испугалась. Затем с гневом сказала, что не желает слушать «глупых сплетен», что никакого мистера Беильса не знает и знать не хочет, и он вообще ведет себя нагло, если думает, будто она из-за него не играет в «этот дурацкий теннис». Даша отказалась от обеда, взяла в карман хлеба и крыжовнику и ушла в лес, и в пахнущем горячею смолою сосновом бору, бродя между высоких и красных стволов, шумящих вершинами, решила, что нет больше возможности скрывать жалкую истину: влюблена в англичанина и отчаянно несчастна.
Так, понемногу поднимая голову, вырастал в Даше второй человек. Вначале его присутствие было отвратительно, как нечистота, болезненно, как разрушение. Затем Даша привыкла к этому сложному состоянию, как привыкают после лета, свежего ветра, прохладной воды – затягиваться зимою в корсет и суконное платье.
Две недели продолжалась ее самолюбивая влюбленность в англичанина. Даша ненавидела себя и негодовала на этого человека. Несколько раз издали видела, как он лениво и ловко играл в теннис, как ужинал с русскими моряками, и в отчаянии думала, что он самый обаятельный человек на свете.
А потом появилась около него высокая, худая девушка, одетая в белую фланель, – англичанка, его невеста, – и они уехали. Даша не спала целую ночь, возненавидела себя лютым отвращением и под утро решила, что пусть это будет ее последней ошибкой в жизни.
На этом она успокоилась, а потом ей стало даже удивительно, как все это скоро и легко прошло. Но прошло не все. Даша чувствовала теперь, как тот – второй человек – точно слился с ней, растворился в ней, исчез, и она теперь вся другая – и легкая и свежая, как прежде, – но точно вся стала мягче, нежнее, непонятнее, и словно кожа стала тоньше, и лица своего она не узнавала в зеркале, и особенно другими стали глаза, замечательные глаза, посмотришь в них – голова закружится.
В середине августа Смоковниковы вместе с Дашей переехали в Петербург, в свою большую квартиру на Пантелеймоновской. Снова начались вторники, выставки картин, громкие премьеры в театрах и скандальные процессы на суде, покупки картин, увлечение стариной, поездки на всю ночь в «Самарканд», к цыганам. Опять появился любовник-резонер, скинувший на минеральных водах двадцать три фунта весу, и ко всем этим беспокойным удовольствиям прибавились неопределенные, тревожные и радостные слухи о том, что готовится какая-то перемена.
Даше некогда было теперь ни думать, ни чувствовать помногу: утром – лекции, в четыре – прогулка с сестрой, вечером – театры, концерты, ужины, люди – ни минуты побыть в тишине.
В один из вторников, после ужина, когда пили ликеры, в гостиную вошел Алексей Алексеевич Бессонов. Увидев его в дверях, Екатерина Дмитриевна залилась яркой краской. Общий разговор прервался. Бессонов сел на диван и принял из рук Екатерины Дмитриевны чашку с кофе.
К нему подсели знатоки литературы – два присяжных поверенных, но он, глядя на хозяйку длинным, странным взором, неожиданно заговорил о том, что искусства вообще никакого нет, а есть шарлатанство, факирский фокус, когда обезьяна лезет на небо по веревке.
«Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло, – и люди и искусство. А Россия – падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду».
Он говорил негромко, глуховатым голосом. На злом бледном лице его розовели два пятна. Мягкий воротник был помят, и сюртук засыпан пеплом. Из чашечки, которую он держал в руке, лился кофе на ковер.
Знатоки литературы затеяли было спор, но Бессонов, не слушая их, следил потемневшими глазами за Екатериной Дмитриевной. Затем поднялся, подошел к ней, и Даша слышала, как он сказал:
– Я плохо переношу общество людей. Позвольте мне уйти.
Она робко попросила его почитать. Он замотал головой и, прощаясь, так долго оставался прижатым к руке Екатерины Дмитриевны, что у нее порозовела спина.
После его ухода начался спор. Мужчины единодушно высказывались: «Все-таки есть некоторые границы, и нельзя уж так явно презирать наше общество». Критик Чирва подходил ко всем и повторял: «Господа, он был пьян в лоск». Дамы же решили: «Пьян ли был Бессонов или просто в своеобразном настроении, – все равно он волнующий человек, пусть это всем будет известно».
На следующий день, за обедом, Даша сказала, что Бессонов ей представляется одним из тех «подлинных» людей, чьими переживаниями, грехами, вкусами, как отраженным светом, живет, например, весь кружок Екатерины Дмитриевны. «Вот, Катя, я понимаю, от такого человека можно голову потерять».
Николай Иванович возмутился: «Просто тебе, Даша, ударило в нос, что он знаменитость». Екатерина Дмитриевна промолчала. У Смоковниковых Бессонов больше не появлялся. Прошел слух, что он пропадает за кулисами у актрисы Чародеевой. Куличек с товарищами ходили смотреть эту самую Чародееву и были разочарованы: худа, как мощи, – одни кружевные юбки.
Однажды Даша встретила Бессонова на выставке. Он стоял у окна и равнодушно перелистывал каталог, а перед ним, как перед чучелом из паноптикума, стояли две коренастые курсистки и глядели на него с застывшими улыбками. Даша медленно прошла мимо и уже в другой зале села на стул, – неожиданно устали ноги, и было грустно.
После этого Даша купила карточку Бессонова и поставила на стол. Его стихи, – три белых томика, – вначале произвели на нее впечатление отравы: несколько дней она ходила сама не своя, точно стала соучастницей какого-то злого и тайного дела. Но читая их и перечитывая, она стала наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ей нашептывали – забыться, обессилеть, расточить что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает.
Из-за Бессонова она начала бывать на «Философских вечерах». Он приезжал туда поздно, говорил редко, но каждый раз Даша возвращалась домой взволнованная и была рада, когда дома – гости. Самолюбие ее молчало.
Сегодня пришлось в одиночестве разбирать Скрябина. Звуки, как ледяные шарики, медленно падают в грудь, в глубь темного озера без дна. Упав, колышут влагу и тонут, а влага приливает и отходит, и там, в горячей темноте, гулко, тревожно ударяет сердце, точно скоро, скоро, сейчас, в это мгновение, должно произойти что-то невозможное.
Даша опустила руки на колени и подняла голову. В мягком свете оранжевого абажура глядели со стен багровые, вспухшие, оскаленные, с выпученными глазами лица, точно призраки первозданного хаоса, жадно облепившие в первый день творения ограду райского сада.
– Да, милостивая государыня, плохо наше дело, – сказала Даша. Слева направо стремительно проиграла гаммы, без стука закрыла крышку рояля, из японской коробочки вынула папироску, закурила, закашлялась и смяла ее в пепельнице.
– Николай Иванович, который час? – крикнула Даша так, что было слышно через четыре комнаты.
В кабинете что-то упало, но не ответили. Появилась Великий Могол и, глядя в зеркало, сказала, что ужин подан.
В столовой Даша села перед вазой с увядшими цветами и принялась их ощипывать на скатерть. Могол подала чай, холодное мясо и яичницу. Появился наконец Николай Иванович в новом синем костюме, но без воротничка. Волосы его были растрепаны, на бороде, отогнутой влево, висела пушинка с диванной подушки.
Николай Иванович хмуро кивнул Даше, сел в конце стола, придвинул сковородку с яичницей и жадно стал есть.
Потом он облокотился о край стола, подпер большим волосатым кулаком щеку, уставился невидящими глазами на кучу оборванных лепестков и проговорил голосом низким и почти ненатуральным:
– Вчера ночью твоя сестра мне изменила.
Родная сестра, Катя, сделала что-то страшное и непонятное, черного цвета. Вчера ночью ее голова лежала на подушке, отвернувшись от всего живого, родного, теплого, а тело было раздавлено, развернуто. Так, содрогаясь, чувствовала Даша то, что Николай Иванович назвал изменой. И ко всему Кати не было дома, точно ее и на свете больше не существует.
В первую минуту Даша обмерла, в глазах потемнело. Не дыша, она ждала, что Николай Иванович либо зарыдает, либо закричит как-нибудь страшно. Но он ни слова не прибавил к своему сообщению и вертел в пальцах подставку для вилок. Взглянуть ему в лицо Даша не смела.
Затем, после очень долгого молчания, он с грохотом отодвинул стул и ушел в кабинет. «Застрелится», – подумала Даша. Но и этого не случилось. С острой и мгновенной жалостью она вспомнила, какая у него волосатая большая рука на столе. Затем он уплыл из ее зрения, и Даша только повторяла: «Что же делать? Что делать?» В голове звенело, – все, все, все было изуродовано и разбито.
Из-за суконной занавески появилась Великий Могол с подносом, и Даша, взглянув на нее, вдруг поняла, что теперь никакого больше Великого Могола не будет. Слезы залили ей глаза, она крепко сжала зубы и выбежала в гостиную.
Здесь все до мелочей было с любовью расставлено и развешано Катиными руками. Но Катина душа ушла из этой комнаты, и все в ней стало диким и нежилым. Даша села на диван. Понемногу ее взгляд остановился на недавно купленной картине. И в первый раз она увидела и поняла, что там было изображено.
Нарисована была голая женщина, гнойно-красного цвета, точно с содранной кожей. Рот – сбоку, носа не было совсем, вместо него – треугольная дырка, голова – квадратная, и к ней приклеена тряпка – настоящая материя. Ноги, как поленья – на шарнирах. В руке цветок. Остальные подробности ужасны. И самое страшное было угол, в котором она сидела раскорякой, – глухой и коричневый. Картина называлась «Любовь». Катя называла ее современной Венерой.
«Так вот почему Катя так восхищалась этой окаянной бабой. Она сама теперь такая же – с цветком, в углу». Даша легла лицом в подушку и, кусая ее, чтобы не кричать, заплакала. Некоторое время спустя в гостиной появился Николай Иванович. Расставив ноги, сердито зачиркал зажигательницей, подошел к роялю и стал тыкать в клавиши. Неожиданно вышел – «чижик».
Даша похолодела. Николай Иванович хлопнул крышкой и сказал:
– Этого надо было ожидать.
Даша несколько раз про себя повторила эту фразу, стараясь понять, что она означает. Внезапно в прихожей раздался резкий звонок. Николай Иванович взялся за бороду, но, произнеся сдавленным голосом: «О-о-о!» – ничего не сделал и быстро ушел в кабинет. По коридору простукала, как копытами, Великий Могол. Даша соскочила с дивана, – в глазах было темно, так билось сердце, – и выбежала в прихожую.
Там неловкими от холода пальцами Екатерина Дмитриевна развязывала лиловые ленты мехового капора и морщила носик.
Сестре она подставила холодную розовую щеку для поцелуя, но, когда ее никто не поцеловал, тряхнула головой, сбрасывая капор, и пристально серыми глазами взглянула на сестру.
– У вас что-нибудь произошло? Вы поссорились? – спросила она низким, грудным, всегда таким очаровательно милым голосом.
Даша стала глядеть на кожаные калоши Николая Ивановича, они назывались в доме «самоходами» и сейчас стояли сиротски.
У нее дрожал подбородок.
– Нет, ничего не произошло, просто я так.
Екатерина Дмитриевна медленно расстегнула большие пуговицы беличьей шубки, движением голых плеч освободилась от нее, и теперь была вся теплая, нежная и усталая. Расстегивая гамаши, она низко наклонилась, говоря:
– Понимаешь, покуда нашла автомобиль, промочила ноги.
Тогда Даша, продолжая глядеть на калоши Николая Ивановича, спросила сурово:
– Катя, где ты была?
– На литературном ужине, моя милая, в честь, ей-богу, даже не знаю кого. Все то же самое. Устала до смерти и хочу спать.
И она пошла в столовую. Там, бросив на скатерть кожаную сумку и вытирая платком носик, спросила:
– Кто это нащипал цветов? А где Николай Иванович, спит?
Даша была сбита с толку: сестра ни с какой стороны не походила на окаянную бабу и была не только не чужая, а чем-то особенно сегодня близкая, так бы ее всю и погладила.
Но все же с огромным присутствием духа, царапая ногтем скатерть в том именно месте, где полчаса тому назад Николай Иванович ел яичницу, Даша сказала:
– Катя!
– Что, миленький?
– Я все знаю.
– Что ты знаешь? Что случилось, ради бога?
Екатерина Дмитриевна села к столу, коснувшись коленями Дашиных ног, и с любопытством глядела на нее снизу вверх.
Даша сказала:
– Николай Иванович мне все открыл.
И не видела, какое было лицо у сестры, что с ней происходило.
После молчания, такого долгого, что можно было умереть, Екатерина Дмитриевна проговорила злым голосом:
– Что же такое потрясающее сообщил про меня Николай Иванович?
– Катя, ты знаешь.
– Нет, не знаю.
Она сказала это «не знаю» так, словно получился ледяной шарик.
Даша сейчас же опустилась у ее ног.
– Так, может быть, это неправда? Катя, родная, милая, красивая моя сестра, скажи, – ведь это все неправда? – И Даша быстрыми поцелуями касалась Катиной нежной, пахнущей духами руки с синеватыми, как ручейки, жилками.
– Ну конечно, неправда, – ответила Екатерина Дмитриевна, устало закрывая глаза, – а ты и плакать сейчас же. Завтра глаза будут красные, носик распухнет.
Она приподняла Дашу и надолго прижалась губами к ее волосам.
– Слушай, я дура! – прошептала Даша в ее грудь.
В это время громкий и отчетливый голос Николая Ивановича проговорил за дверью кабинета:
– Она лжет!
Сестры быстро обернулись, но дверь была затворена. Екатерина Дмитриевна сказала:
– Иди-ка ты спать, ребенок. А я пойду выяснять отношения. Вот удовольствие, в самом деле, – едва на ногах стою.
Она проводила Дашу до ее комнаты, рассеянно поцеловала, потом вернулась в столовую, где захватила сумочку, поправила гребень и тихо, пальцем, постучала в дверь кабинета:
– Николай, отвори, пожалуйста.
На это ничего не ответили. Было зловещее молчание, затем фыркнул нос, повернули ключ, и Екатерина Дмитриевна, войдя, увидела широкую спину мужа, который, не оборачиваясь, шел к столу, сел в кожаное кресло, взял слоновой кости нож и резко провел им вдоль разгиба книги (роман Вассермана «Сорокалетний мужчина»).
Все это делалось так, будто Екатерины Дмитриевны в комнате нет.
Она села на диван, одернула юбку на ногах и, спрятав носовой платочек в сумку, щелкнула замком. При этом у Николая Ивановича вздрогнул клок волос на макушке.
– Я не понимаю только одного, – сказала она, – ты волен думать все, что тебе угодно, но прошу Дашу в свои настроения не посвящать.
Тогда он живо повернулся в кресле, вытянул шею и бороду и проговорил, не разжимая зубов:
– У тебя хватает развязности называть это моим настроением?
– Не понимаю!
– Превосходно! Ты не понимаешь? Ну, а вести себя, как уличная женщина, кажется, очень понимаешь?
Екатерина Дмитриевна немного только раскрыла рот на эти слова. Глядя в побагровевшее до пота, обезображенное лицо мужа, она проговорила тихо:
– С каких пор, скажи, ты начал говорить со мной неуважительно?
– Покорнейше прошу извинить! Но другим тоном я разговаривать не умею. Одним словом, я желаю знать подробности.
– Какие подробности?
– Не лги мне в глаза.
– Ах, вот ты о чем. – Екатерина Дмитриевна закатила, как от последней усталости, большие глаза. – Давеча я тебе сказала что-то такое… Я и забыла совсем.
– Я хочу знать – с кем это произошло?
– А я не знаю.
– Еще раз прошу не лгать…
– А я не лгу. Охота тебе лгать. Ну, сказала. Мало ли что я говорю со зла. Сказала и забыла.
Во время этих слов лицо Николая Ивановича было как каменное, но сердце его нырнуло и задрожало от радости: «Слава богу, наврала на себя». Зато теперь можно было безопасно и шумно ничему не верить – отвести душу.
Он поднялся с кресла и, шагая по ковру, останавливаясь и разрезая воздух взмахами костяного ножа, заговорил о падении семьи, о растлении нравственности, о священных, ныне забытых обязанностях женщины – жены, матери своих детей, помощницы мужа. Он упрекал Екатерину Дмитриевну в душевной пустоте, в легкомысленной трате денег, заработанных кровью («не кровью, а трепанием языка», – поправила Екатерина Дмитриевна). Нет, больше кровью, – тратой нервов. Он попрекал ее беспорядочным подбором знакомых, беспорядком в доме, пристрастием к «этой идиотке», Великому Моголу, и даже «омерзительными картинами, от которых меня тошнит в вашей мещанской гостиной».
Словом, Николай Иванович отвел душу.
Был четвертый час утра. Когда муж охрип и замолчал, Екатерина Дмитриевна сказала:
– Ничего не может быть противнее толстого и истерического мужчины, – поднялась и ушла в спальню.
Но Николай Иванович теперь даже и не обиделся на эти слова. Медленно раздевшись, он повесил платье на спинку стула, завел часы и с легким вздохом влез в свежую постель, постланную на кожаном диване.
«Да, живем плохо. Надо перестроить всю жизнь. Нехорошо, нехорошо», – подумал он, раскрывая книгу, чтобы для успокоения почитать на сои грядущий. Но сейчас же опустил ее и прислушался. В доме было тихо. Кто-то высморкался, и от этого звука забилось сердце. «Плачет, – подумал он, – ай, ай, ай, кажется, я наговорил лишнего».
И когда он стал вспоминать весь разговор и то, как Катя сидела и слушала, ему стало ее жалко. Он приподнялся на локте, уже готовый вылезть из-под одеяла, но по всему телу поползла истома, точно от многодневной усталости, он уронил голову и уснул.
Даша, раздевшись в своей чистенько прибранной комнате, вынула из волос гребень, помотала головой так, что сразу вылетели все шпильки, влезла в белую постель и, закрывшись до подбородка, зажмурилась. «Господи, все хорошо! Теперь ни о чем не думать, спать». Из угла глаза выплыла какая-то смешная рожица. Даша улыбнулась, подогнула колени и обхватила подушку. Темный сладкий сон покрыл ее, и вдруг явственно в памяти раздался Катин голос: «Ну конечно, неправда». Даша открыла глаза. «Я ни одного звука, ничего не сказала Кате, только спросила – правда или неправда. Она же ответила так, точно отлично понимала, о чем идет речь». Сознание, как иглою, прокололо все тело: «Катя меня обманула!» Затем, припоминая все мелочи разговора, Катины слова и движения, Даша ясно увидела: да, действительно обман. Она была потрясена. Катя изменила мужу, но, изменив, согрешив, налгав, стала точно еще очаровательнее. Только слепой не заметил бы в ней чего-то нового, какой-то особой усталой нежности. И лжет она так, что можно с ума сойти – влюбиться. Но ведь она преступница. Ничего, ничего не понимаю.
Даша была взволнована и сбита с толку. Пила воду, зажигала и опять тушила лампочку и до утра ворочалась в постели, чувствуя, что не может ни осудить Катю, ни понять того, что она сделала.
Екатерина Дмитриевна тоже не могла заснуть в эту ночь. Она лежала на спине, без сил, протянув руки поверх шелкового одеяла, и, не вытирая слез, плакала о том, что ей смутно, нехорошо и нечисто, и она ничего не может сделать, чтобы было не так, и никогда не будет такой, как Даша, – пылкой и строгой, и еще плакала о том, что Николай Иванович назвал ее уличной женщиной и сказал про гостиную, что это – мещанская гостиная. И уже горько заплакала о том, что Алексей Алексеевич Бессонов вчера в полночь завез ее на лихом извозчике в загородную гостиницу и там, не зная, не любя, не чувствуя ничего, что было у нее близкого и родного, омерзительно и не спеша овладел ею так, будто она была куклой, розовой куклой, выставленной на Морской, в магазине парижских мод мадам Дюклэ.
Назад к карточке книги "Хождение по мукам. Трилогия"itexts.net
× Стоп
mychords.net
[Куплет 1, SERPO]: Неисправные часы дают Два раза в сутки правильное время - Это по мне, это мотивейшн; Я чем-то похож на них и на тебя, Вроде на одном круглом, но далеко не так. И пусть я не тот, и пусть ты не та - Мы потеряли дохрена, тик-так, И я привык, прикинь, терять. Этот мир давно сгнил, и тут Нам не найти добра.
И я верю в людей, как в собак, Что мы также полюбим кого-то до конца; И не будем менять кровать на минутную слабость Не такого идея Творца!
Моя усталость потеряла пределы И улетела в космос - никто не виноват Во всём виноваты звёзды, а я смотрю на них - И мне их очень жаль; Всегда виноват тот, Кто не при чем.
Припев: Посмотри наверх, и затаи дыхание! Меня нет рядом, но я в твоим мыслях. Посмотри наверх, и затаи дыхание! Источник teksty-pesenok.ru Почему твоё сердце бьётся так быстро?
[Куплет 2, SERPO]: Мы непроизвольно стали заменимыми, Наши бошки стали заминированы. Мне глоток воды немного остудит мой пыл, Где ты - плевать, ты просто пыль.
А я, забил все легкие тобой насквозь; Если надо, то приходи! Ты в моем доме, всегда желанный гость Обними меня от переживаний передохни.
[Переход]: Мы как будто закрыли глаза; Мы как будто бы город-толпа; Мы как будто не верим слезам; Ты понимай что мы не Москва.
Мы как будто закрыли глаза; Мы как будто бы город-толпа; Мы как будто не верим слезам; Ты понимай что мы не Москва.
Припев: Посмотри наверх, и затаи дыхание! Меня нет рядом, но я в твоим мыслях. Посмотри наверх, и затаи дыхание! Почему твоё сердце бьётся так быстро?
Текст песни добавил: АнонимИсправить текст песни
Поделитесь текстом песни:
teksty-pesenok.ru
Алексей Николаевич Толстой Хождение по мукам книга 1 * КНИГА ПЕРВАЯ. СЕСТРЫ * О, Русская земля!.. ("Слово о полку Игореве") 1 Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности. Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и нерадостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих - озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель - благонамеренный - прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование. Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору - худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в кабаке: "Петербургу, мол, быть пусту", - за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно. Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец - мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу. И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночь на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург - лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой. Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь. С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки. Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт - парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. - Так жил город. В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове. В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно - роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец. И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой. Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале "Красные бубенцы", - и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить. То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности. Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными. Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго - предсмертного гимна, - он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники новое и непонятное лезло изо всех щелей. 2 - ...Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что - ее можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это - портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием... В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры. Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества "Философские вечера". Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин. Общество "Философские вечера" в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен. Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом - Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? - знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста. Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся тонкой полоской губ и начал говорить. В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье, закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами, завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу останавливались, на огоньках свечей. Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: "Мировая экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу", девушка Вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу подбородка, положила в рот карамель. Акундин говорил: - ...А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А он, несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что он все-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, он проснется, но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит, и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась большой кровью... Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся, вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и лицо. В конце зала раздались голоса: - Пускай говорит! - Безобразие закрывать человеку рот! - Это издевательство! - Тише вы, там, сзади! - Сами вы тише! Акундин продолжал: - ...Русский мужик - точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о котором вы ничего не хотите знать... Мы здесь даже и не критикуем вас по существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной груды - человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в мусорный ящик истории... Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то, что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры, конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем эти люди не говорили... За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в тенях, - огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного журнала. Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти отталкивающе-красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи. Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка - простоватая, но в вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она понять не могла, но что волновало ее всего сильнее. В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал Акундину: - Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды. Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. "Жажду" - вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь, - Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго через очки посмотрел на ряды слушателей, - в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер такой-то, - человека в номер, - в этом страшном раю грозит новая революция, самая страшная изо всех революций - революция Духа. Акундин холодно проговорил с места: - Человека в номер - это тоже идеализм. Вельяминов развел над столом руками. Канделябр бросал блики на его лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной расплате. В зале покашливали. Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей, нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель, Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами - Чирва - критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов; одна из литературных дам бросилась к нему, вцепилась в рукав. Другая литературная дама вдруг перестала жевать, Отряхнула крошки, нагнула голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и налево смиренным наклонением головы. Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой. Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза. Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке, радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он сказал: - Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна? - То же, что и вы, - ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и там вытерла о платок. Он захихикал, глядя еще нежнее: - Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли - разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот: Каждый молод, молод, молод. В животе чертовский голод, Будем лопать пустоту... Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, - новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, - и все затрещит, полезет по швам, - очень хорошо! Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала, как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке. Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим: - Вот на резвой, ваше сясь! - Вот по пути, на Пески! Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно: - Швейцар, шубу, шапку и трость. Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у нее затрепетало сердце. - Если не ошибаюсь, - проговорил он, наклоняясь к ней, - мы встречались у вашей сестры? Даша сейчас же ответила дерзко: - Да. Встречались. Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом: - Ай да глазки! Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок - вальс. И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты: - Ну, не так-то легко, не легко, не легко! 3 Расстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной: - Дома никого нет, конечно? Великий Могол, - так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у идола, сильно напудренное лицо, - глядя в зеркало, ответила тонким голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и ужинать будет через полчаса. Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила колено. Зять, Николай Иванович, дома, - значит, поссорился с женой, надутый и будет жаловаться. Сейчас - одиннадцать, и часов до трех, покуда не заснешь, делать нечего. Читать, но что?. И охоты нет. Просто сидеть, думать - себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно. Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с теми, - а их было немало, - кто выражал охоту развеивать девичью скуку. В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко. Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные, у Екатерины Дмитриевны - нежно любовные. Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой, вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела, иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась, чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой. Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног, глухие краски, как головная боль, - вся эта чугунная, циническая поэзия слишком высока для ее тупого воображения. Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза, собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями; два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В средине ужина бывало слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос произносил: "Приветствую Тебя, Великий Могол!" - и затем над стулом хозяйки склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера: - Катюша, - лапку! Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной Екатерине Дмитриевне, к тем же, кто бывал слишком внимателен, ревновала, глядела на виноватого злыми глазами. Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола - Великим Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые глаза на Дашу и приговаривать: "Пью за цветущий миндаль!" Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости. Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом вроде деревянной матрешки. На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались, ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали на веранде курзала, под звездами. Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье, большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс, чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя - Никанор Юрьевич Куличек. Но он был из "презираемых". Даша возмутилась, позвала его в лес и там, не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на себя, как на какую-то "самку", что она возмущена, считает его личностью с развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю. Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая: - Уйди, Дарья, уйди, умру! Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена. Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный, бесформенный и противный. Даша чувствовала его всей своей кожей и мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой. Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась, вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли влажные столы, мели сырые песчаные дорожки. Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа Синей Бороды. Все знакомые, а первая - сестра, стали находить, что Даша очень похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала: - Что же это с нами дальше-то будет? - А что, Катя? Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы. - Уж очень хорошеешь, - что дальше-то будем делать? Даша строгими, "мохнатыми" глазами поглядела на сестру и отвернулась. Ее щека и ухо залились румянцем. - Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно понимаешь? Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой спине и засмеялась, целуя между лопатками. - Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку. Однажды на теннисной площадке появился англичанин - худой, бритый, с выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул - глядел мимо. Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, - засучила рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша думала: "Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и румянец ей к лицу". Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше - был он совсем сухой, - закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду. Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз покосилась в сторону англичанина, - он сидел за столиком, охватив у щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.
thelib.ru
Пример видео 3 | Пример видео 2 | Пример видео 6 | Пример видео 1 | Пример видео 5 | Пример видео 4 |
Администрация муниципального образования «Городское поселение – г.Осташков»