Дмитрий Мамин-Сибиряк - Хлеб. Хлеб мамин сибиряк


Дмитрий Мамин-Сибиряк - Хлеб - стр 86

Когда Полуянов выходил из каюты, он видел, как Галактион шел по палубе, а Харитина о чем-то умоляла его и крепко держала за руку. Потом Галактион рванулся от нее и бросился в воду. Отчаянный женский крик покрыл все.

Через час на Гороховом мысу лежал холодный труп Галактиона.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые роман был напечатан в журнале "Русская мысль", 1895, ЭЭ 1-8, за подписью: "Д.Мамин-Сибиряк".

"Хлеб" – последний роман Мамина-Сибиряка в ряду крупных его произведений ("Приваловские миллионы", "Горное гнездо", "Дикое счастье", "Три конца", "Золото"), отображающих в жизни Урала эпоху "шествия капитала, хищного, алчного, не знавшего удержу ни в чем" ("Дооктябрьская "Правда" об искусстве и литературе". 1937, стр. 166). В нем с большой художественной силой нарисована правдивая картина пореформенного обнищания и разорения трудящихся одного из сельскохозяйственных районов Зауралья вследствие развития капитализма, с его крупной хлебной торговлей, винокурением и банковскими операциями.

Материал для романа писатель начал собирать примерно с 1879 года (см. письмо к А.Н.Пыпину от 21 октября 1891 года, хранится в Государственной публичной библиотеке им. M.E.Салтыкова-Щедрина). Еще во время работы над "Приваловскими миллионами" (1872-1883) писателя интересовала проблема "рациональной организации" хлебной торговли (этот вопрос составляет существенную часть "положительной" программы Сергея Привалова).

С целью глубокого изучения жизни населения сельскохозяйственных районов Урала и Зауралья Мамин-Сибиряк совершил в эти места ряд длительных поездок в 1884, 1886, 1887, 1888 и в 1890 годах. Он посетил, в частности, один из самых крупных по тому времени центров хлебной торговли на Среднем Урале – Шадринск, который затем изобразил в романе "Хлеб" под названием – Заполье.

Кроме того, писатель тщательно изучал литературу о состоянии сельского хозяйства на Урале и в Зауралье в пореформенный период; в его бумагах сохранились многочисленные выписки из книг и газет: Красноперов, "25-летие Пермского края со времени отмены крепостного права", изд. 1887 г., Смышляев, "Источники и пособия для изучения Пермского края", изд. 1876 г., Ремизов, "Очерки из жизни дикой Башкирии", изд. 1887 г., корреспонденции из газеты "Екатеринбургская неделя" и др.

По мере накопления материала Мамин-Сибиряк использует его в отдельных своих произведениях, создававшихся еще до написания романа "Хлеб". Так, в очерках "С Урала" (1884), как и в романе "Хлеб", описывается голод в Зауралье, как "совершенно органическое явление, развивавшееся неуклонным поступательным движением в течение последних пятнадцати лет", ввиду проникновения в этот край крупного капитала, развития хлебной торговли, появления банков и купцов новой, капиталистической формации. В рассказе "Дешевка" (1885) изображается ожесточенная конкуренция виноторговцев в голодающем крестьянском районе, продающих водку по "бросовым" ценам, подобно тому как это делают герои романа "Хлеб" Май-Стабровский и Прохоров.

Мамин-Сибиряк понимал, что капитализм несет голод и разорение крестьянству. Ленин писал, что "только усиливающийся гнет капитала в связи с грабительской политикой правительства и помещиков довел его (русского крестьянина. – Ред.) до такого разорения" (В.И.Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 252).

В рассказе "Попросту" ("Саратовский дневник", 1887, Э 230 и след.) Мамин-Сибиряк рисует картину обнищания и разорения населения уездного города Пропадинска (крупного центра хлебной торговли), вследствие проникновения туда миллионных капиталов, организации банков, развития ростовщичества. Писатель выводит в рассказе ряд персонажей, которые впоследствии под теми же именами, но с значительно расширенными характеристиками войдут в "Хлеб" (Кочетов, Кацман, Бубнов, Голяшкин и др.).

В 1891 году во многих районах России, в том числе и на Урале, разразился голод. Страшное народное бедствие глубоко взволновало писателя. Узнав, что губернатор не включил Пермскую губернию в число голодающих губерний, он с возмущением писал матери: "Мерзавец губернатор о своей шкуре заботится больше всего, чтобы в его губернии было все благополучно" (письмо от 22 сентября 1891 г. – ЛБ).

Тема будущего романа представлялась писателю в это время настолько актуальной, что он 25 мая 1891 года вступает в переговоры с редакцией журнала "Наблюдатель", обязуясь доставить первые части романа к концу октября. Редактору-издателю этого журнала А.П.Пятковскому он пишет:

"…Я хотел предложить вам роман на 1892 год. Роман будет о хлебе, действующие лица – крестьянин и купец-хлебник. Хлеб – все, а в России у нас в особенности. Цена "строит цены" на все остальное, и от нее зависит вся промышленность и торговля. Собственно, в России тот процесс, каким хлеб доходит от производителя до потребителя, трудно проследить, потому что он совершается на громадном расстоянии и давно утратил типичные переходные формы от первобытного хозяйства к капиталистическим операциям. Я беру темой Зауралье, где на расстоянии 10-15 лет все эти процессы проходят воочию. Собственно, главным действующим лицом является река Исеть, перерезывающая благословенное Зауралье. Это единственная в России река по своей населенности и работе; на протяжении трехсот верст своего течения она заселена почти сплошь, на ней восемьдесят больших мельниц, два города, несколько фабрик, винокуренных заводов и разных сибирских "заимок". Бассейн Исети снабжал своей пшеницей весь Урал и слыл золотым дном. Центр хлебной торговли – уездный город Шадринск – процветал, мужики благоденствовали. Все это существовало до того момента, когда открылось громадное винокуренное дело, а затем Уральская железная дорога увезла зауральскую пшеницу в Россию. На сцене появились громадные капиталы – мелкое хлебное купечество сразу захудало. Хлебные запасы крестьян были скуплены, а деньги ушли на ситцы, самовары и кабаки. Теперь это недавнее золотое хлебное дно является ареной периодических голодовок, и главными виновниками их являются винокурение и вторжение крупных капиталов" ("Русская старина", 1916, декабрь).

Сохранилась записная книжка Мамина-Сибиряка (собрание Б.Д.Удинцева), относящаяся к началу 1891 года. В ней имеются записи, содержащие перечень действующих лиц, название упоминаемых в романе населенных пунктов, заводов, мельниц. Намечены также некоторые эпизоды и определены взаимоотношения действующих лиц. Здесь же начерчен план окрестностей города Шадринска. Стремясь полнее отобразить быт, нравы, язык зауральского населения, писатель заносил в записную книжку пословицы, поговорки, присказки, отдельные меткие народные словечки и выражения, которые использует затем в романе.

23 июня 1891 года Мамин-Сибиряк сообщил матери, что он пишет "роман о хлебе для "Наблюдателя" (ЛБ). Но, видимо, достигнуть договоренности с А.П.Пятковским ему не удалось, так как писатель 20 октября того же года обратился с предложением о публикации романа к одному из редакторов журнала "Вестник Европы" А.Н.Пыпину, который 23 октября 1891 года ответил, что редакция "Вестника Европы" может судить о романе только после прочтения рукописи (ЛБ). Мамин-Сибиряк предлагал свой роман и журналу "Русская мысль", что видно из его письма к M.H.Ремизову от 7 сентября 1892 года (ЦГАЛИ). Острая социальная направленность романа, видимо, пугала либеральных редакторов.

Мамин-Сибиряк продолжал упорно работать над романом, одновременно заканчивая другие произведения ("Золото", "Охонины брови"). Наиболее интенсивно работа протекала с осени 1894 до середины 1895 года, когда роман был закончен (письма к матери от 4 декабря 1894 и от 25 июня 1895 годов. – ЛБ).

Мамин-Сибиряк работал над романом в общей сложности около шестнадцати лет. Сложность темы и замысла потребовала от писателя большого труда. В основу важнейших событий романа легли подлинные факты. Так один из важнейших эпизодов романа – конкурентная борьба между Прохоровым и Май-Стабровским – основан на действительно имевших место мошеннических проделках известного в то время на Урале монополиста-виноторговца Альфонса Фомича Козелло-Поклевского, который организовал своеобразный "синдикат" винокуренных заводчиков. Образ Михея Зотыча Колобова также создавался на основе тщательно изученной автором биографии талантливого самородка Климента Ушкова.

Роман был опубликован в период идейной борьбы В.И.Ленина с либеральным народничеством и имел большое общественное значение. Мамин-Сибиряк показывал в своем романе, что со времени реформы 1861 года капитализм глубоко проник в деревенскую жизнь и что он беспощадно ломает ее патриархальные устои.

С подлинным художественным мастерством он изобразил моральное уродство людей, вступивших на путь капиталистического стяжательства. Май-Стабровского, Ечкина, Штоффа, Мышникова, Драке и других, людей, различных по характеру, происхождению и положению, объединяет одна общая черта – беспощадное хищничество, хотя на словах они и ратуют за цивилизацию и культурное развитие страны. Выходцы из народа – Михей Колобов и его сын Галактион, по мере вовлечения в буржуазное предпринимательство, тоже превращаются, каждый по-своему, в бесчестных дельцов. Бывший волостной писарь Замараев, открыв "банкирскую контору", становится ростовщиком, разоряющим голодных крестьян.

Отношение Мамина-Сибиряка к представителям либеральной интеллигенции (Кочетов, Харченко) выражено словами Устеньки: "Хороших людей много, но все они такие бессильные. Все только на языке, в теории, в области никогда не осуществимых хороших чувств".

profilib.net

Читать онлайн "Хлеб" автора Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - RuLit

– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

– А писарь?

– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

– А мельник у вас плут: на руку нечист.

– Да ты почем знаешь, что он мельник?

– А по сапогам вижу: бус[1] на сапогах, значит мельник.

Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:

– Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!

– Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?

– Капуста.

– Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.

– Да ты што ругаешься-то в самом деле? – зарычал Вахрушка, вскакивая.

– Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись – и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.

Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.

– Гости у нас вечор засиделись, – объясняла ему стряпка. – Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить… Пельмени заказали рыбные, – ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.

Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.

– Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? – тараторила стряпуха, громыхая ухватами.

– А тебе какая забота? – озлился Вахрушка.

Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской кухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся – богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.

– Ах, пес! – обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. – Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!

Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:

– Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.

– Кого испугался-то? – удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.

– А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.

– Про картофельный бунт? – вскипел вдруг писарь. – Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…

– Колдун какой-то, я так полагаю.

– Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.

– А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.

– Ступай, дурак!

Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.

Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, – это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.

В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.

– Ведите меня в волость, я все покажу! – смело заявил он.

Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:

– Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.

Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.

– Робята, пойдем домой! – послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.

Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.

Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.

– Надо его проучить, – советовал мельник, когда они подходили к волости.

У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:

Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.

– Вон он, идол, какую обедню развел, – жаловался Вахрушка.

Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.

– Ну-ка, приведи сюда эту ворону! – лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.

вернуться

Бус – хлебная пыль, которая летит при размолке зерна. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)

www.rulit.me

Читать книгу Хлеб Дмитрия Мамина-Сибиряка : онлайн чтение

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк

Хлеб

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

– А ты откедова взялся-то, дедко?

– А божий я…

– Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?

– Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.

– Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?

– Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.

– Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.

Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.

– Бурачок-то у тебя зачем, дедко?

– Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.

– Он и то с бурачком-то ворожил в курье, – вступился молодой парень с рябым лицом. – Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…

– Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?

– А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.

Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:

– Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает – дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут – и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…

– Да што с ним разговоры-то разговаривать! – загалдело несколько голосов разом. – Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…

– Больно занятный! – вмешались другие голоса. – На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!

Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.

– Отпустить его, чего взять со старика? – заметил кто-то в толпе. – Много ли он и наживет? Еле душа держится…

– Не пущайте, дурачки! – засмеялся старик. – Обеими руками держитесь за меня… А отпустите – больше и не увидите.

– Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.

Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.

– Бродягу поймали? – коротко спросил он.

– Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина – не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…

– Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! – приказал писарь.

Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.

– Умник, а порядка не знаешь! – крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. – С кем ты разговариваешь-то, варнак?

– Пока ни с кем… – дерзко ответил старик. – Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.

– Што за человек? Как звать? – грянул писарь.

– Прежде Михеем звали…

– А фамилия как?

– Человек божий…

– Непомнящий родства?

– Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…

– Да што с ним разговаривать-то! – лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. – Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…

– А какой ты веры будешь, старичок? – спросил о. Макар.

– Веры я христианской, батюшка.

– Православной?

– Около того.

– И видно, што православный. Не то тавро…

– Уж какое есть.

– Из ваших, – смиренно заметил о. Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.

– Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.

– Да ну его к ляду! – лениво протянул мельник. – Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…

Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.

Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.

– Вот бог и квартиру послал… – бормотал он, покряхтывая. – Что же, квартира отменная.

Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.

– Эй, служба, спишь? – послышался голос из темной.

– Сплю, а тебе какая печаль?

– Ты в солдатах служил?

– Случалось… А ты у меня поговори!..

Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:

– Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…

– Эй, будет тебе, выворотень! – крикнул Вахрушка. – Нашел время горло драть…

– Да я духовное, служба… А ты послушай: «И блажен раб, его же обрящет бдяща», а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: «Недостоин, его же обрящет унывающа»… Понимаешь?

– Вот навязался-то! – ворчал Вахрушка.

Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.

– Ты не здешний? – спрашивает старик, укладываясь на соломе.

– А ты как знаешь?

– Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.

– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

– А писарь?

– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

– А мельник у вас плут: на руку нечист.

– Да ты почем знаешь, что он мельник?

– А по сапогам вижу: бус[1] на сапогах, значит мельник.

Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:

– Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!

– Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?

– Капуста.

– Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.

– Да ты што ругаешься-то в самом деле? – зарычал Вахрушка, вскакивая.

– Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись – и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.

II

Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.

– Гости у нас вечор засиделись, – объясняла ему стряпка. – Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить… Пельмени заказали рыбные, – ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.

Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.

– Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? – тараторила стряпуха, громыхая ухватами.

– А тебе какая забота? – озлился Вахрушка.

Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской кухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся – богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.

– Ах, пес! – обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. – Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!

Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:

– Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.

– Кого испугался-то? – удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.

– А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.

– Про картофельный бунт? – вскипел вдруг писарь. – Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…

– Колдун какой-то, я так полагаю.

– Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.

– А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.

– Ступай, дурак!

Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.

Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, – это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.

В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.

– Ведите меня в волость, я все покажу! – смело заявил он.

Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:

– Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.

Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.

– Робята, пойдем домой! – послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.

Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.

Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.

– Надо его проучить, – советовал мельник, когда они подходили к волости.

У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:

Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.

– Вон он, идол, какую обедню развел, – жаловался Вахрушка.

Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.

– Ну-ка, приведи сюда эту ворону! – лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.

Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.

Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:

– Бродяга? Непомнящий родства? Так… А прозвище?

– Колобок, – смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника.

– Божий человек, значит.

– Слыхали, – протянул писарь. – Много вас, таких-то божьих людей, кажное лето по Ключевой идет. Достаточно известны. Ну, а дальше што можешь объяснить? Паспорт есть?

– По сусекам метен, по закромам скребен, – вот тебе и весь паспорт.

Писарь ударил кулаком по столу и закричал:

– Ты петли-то не выметывай, ворона желторотая! Говори толком, когда спрашивают!

– Не кричи ты на меня, пужлив я… Ох, напужал!

Бродяга скорчил такую рожу, что Ермилыч невольно фыркнул и сейчас же испугался, закрыв пасть ладонью. Писарь сурово скосил на него глаза и как-то вдруг зарычал, так что отдельных слов нельзя было разобрать. Это был настоящий поток привычной стереотипной ругани.

– Да я тебя заморю! сгною! изотру в порошок!.. Да я… я… я…

Ермилыч даже закрыл глаза, когда задыхавшийся под напором бешенства писарь ударил кулаком по столу. Бродяга тоже съежился и только мигал своими красными веками. Писарь выскочил из-за стола, подбежал к нему, погрозил кулаком, но не ударил, а израсходовал вспыхнувшую энергию на окно, которое распахнул с треском, так что жалобно зазвенели стекла. Сохранял невозмутимое спокойствие один Вахрушка, привыкший к настоящему обращению всякого начальства.

– Ну, что ты молчишь, а? – ревел писарь, усаживаясь на место и приготовляя бумагу, чтобы записать дерзкого бродягу. – Откуда ползешь?

– Все мы из одних местов. Я от бабки ушел, я от дедки ушел и от тебя, писарь, уйду, – спокойно ответил бродяга, переминаясь с ноги на ногу.

– Ах, ты… да я… я…

Писарь только хотел выскочить из-за стола, но бродяга его предупредил и одним прыжком точно нырнул в раскрытое окно, только мелькнули голые ноги.

– Держи его, подлеца! Лови! – орал Замараев, подбегая к окну.

Сидевшие на крыльце мужики видели, как из окна волости шлепнулся бродяга на землю, быстро поднялся на ноги и, размахивая своею палкой, быстро побежал по самой средине улицы дробною, мелкою рысцой, точно заяц.

– Держи его! Лови! – кричал Замараев, выставляясь из окна. – Эй вы, челдоны, чего вы смотрите?

Какой-то белобрысый парень «пал» на телегу и быстро погнался за бродягой, который уже был далеко. На ходу бродяга оглядывался и, заметив погоню, прибавил ходу.

– Ловко щекотит, – заметил какой-то голос из толпы. – Ай да бродяга, настоящий скороход!

Бродяга действительно оказал удивительную легкость на ногу и своим дробным шагом летел впереди догонявшей его телеги. Крестьянская лошаденка, лохматая и пузатая, с трудом поспевала за ним, делая отчаянные усилия догнать. Белобрысый парень неистово лупил ее вожжами и что-то такое орал. Кое-где из окон деревенских изб показывались бабьи головы в платках, игравшие на улице ребятишки сторонились, а старичок все бежал, размахивая своею палочкой. Так он добежал до последних худеньких избенок я заметно сбавил шагу. Телега стала его догонять. Попались какие-то мужики, которые пробовали заградить дорогу беглецу, но старичок прошел мимо них невредимо и еще обругал:

– Эх, дурачки, куда вам ловить Колобка!

За селением он опять прибавил шагу. У поскотины,[2] где стояли ворота, показались встречные мужики, ехавшие в Суслон. Белобрысый парень неистово закричал им:

– Держи варнака! Держи!

Бродяга на мгновение остановился, смерил глазами расстояние и тихою рысцой, как травленый волк, побежал в сторону реки. Телега осталась на дороге, а за ним теперь погнался какой-то рыжий мужик на захомутанной рыжей лошади. Он был без шапки и отчаянно болтал локтями. Бродяга опять остановился, потому что рыжий мужик летел к нему наперерез, а потом усиленною рысью побежал к недалекой поскотине. Здесь рыжий мужик чуть-чуть его не догнал, но бродяга одним прыжком перескочил через изгородь и остановился. Теперь он был в полной безопасности, потому что дальше начинался тощий лесок, спускавшийся к реке.

– Эй, дурачки, кланяйтесь своему писарю! – крикнул варнак бежавшим к нему мужикам и, не торопясь, скрылся в лесу.

Погоня сбилась в одну кучку у поскотины. Мужики ошалелыми глазами глядели друг на друга.

– Вот так старичонко! В том роде, как виноходец.[3] Так и стелет, так и стелет.

– Оборотень какой-то, надо полагать.

Подъехавший на телеге белобрысый парень и рыжий мужик на рыжей лошади служили теперь общим посмешищем и поэтому усиленно ругались.

– Ужо вот задаст вам Флегонт-то Василич!

iknigi.net

Дмитрий Мамин-Сибиряк - Хлеб

– А ты откедова взялся-то, дедко?

– А божий я…

– Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?

– Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.

– Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?

– Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.

– Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.

Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.

– Бурачок-то у тебя зачем, дедко?

– Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.

– Он и то с бурачком-то ворожил в курье, – вступился молодой парень с рябым лицом. – Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…

– Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?

– А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.

Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:

– Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает – дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут – и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…

– Да што с ним разговоры-то разговаривать! – загалдело несколько голосов разом. – Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…

– Больно занятный! – вмешались другие голоса. – На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!

Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.

– Отпустить его, чего взять со старика? – заметил кто-то в толпе. – Много ли он и наживет? Еле душа держится…

– Не пущайте, дурачки! – засмеялся старик. – Обеими руками держитесь за меня… А отпустите – больше и не увидите.

– Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.

Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.

– Бродягу поймали? – коротко спросил он.

– Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина – не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…

– Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! – приказал писарь.

Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.

– Умник, а порядка не знаешь! – крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. – С кем ты разговариваешь-то, варнак?

– Пока ни с кем… – дерзко ответил старик. – Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.

– Што за человек? Как звать? – грянул писарь.

– Прежде Михеем звали…

– А фамилия как?

– Человек божий…

– Непомнящий родства?

– Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…

– Да што с ним разговаривать-то! – лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. – Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…

– А какой ты веры будешь, старичок? – спросил о.Макар.

– Веры я христианской, батюшка.

– Православной?

– Около того.

– И видно, што православный. Не то тавро…

– Уж какое есть.

– Из ваших, – смиренно заметил о.Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.

– Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.

– Да ну его к ляду! – лениво протянул мельник. – Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…

Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.

Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.

– Вот бог и квартиру послал… – бормотал он, покряхтывая. – Что же, квартира отменная.

Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.

– Эй, служба, спишь? – послышался голос из темной.

– Сплю, а тебе какая печаль?

– Ты в солдатах служил?

– Случалось… А ты у меня поговори!..

Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:

– Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…

– Эй, будет тебе, выворотень! – крикнул Вахрушка. – Нашел время горло драть…

– Да я духовное, служба… А ты послушай: «И блажен раб, его же обрящет бдяща», а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: «Недостоин, его же обрящет унывающа»… Понимаешь?

– Вот навязался-то! – ворчал Вахрушка.

Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.

– Ты не здешний? – спрашивает старик, укладываясь на соломе.

– А ты как знаешь?

– Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.

– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

– А писарь?

– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

– А мельник у вас плут: на руку нечист.

– Да ты почем знаешь, что он мельник?

– А по сапогам вижу: бус* на сапогах, значит мельник.

www.libfox.ru

Полное содержание Хлеб Мамин-Сибиряк Д.Н. [20/27] :: Litra.RU

www.litra.ru

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мамин-Сибиряк Д.Н. / Хлеб

    Полуянов прожил на винокуренном заводе два дня, передохнул и отправился дальше пешком, как пришел.      -- Будет, поездил, -- говорил он, прощаясь с Прохоровым. -- Нахожу, что пехтура весьма полезна для здоровья.      -- Конечно, -- соглашался Прохоров. -- Уж ежели для здоровья, так на что лучше.      Отойдя с версту, Полуянов оглянулся на завод, плюнул и проговорил всего одно слово:      -- Подлец!      Он даже погрозил кулаком всему винокуренному заводу.      Философское настроение оставило Полуянова только в момент, когда он перешел границу "своего" уезда. Даже сердце дрогнуло у отставного исправника при виде знакомых мест, где он царил в течение пятнадцати лет. Да, всё это были его владения. Он не мог освободиться от привычного чувства собственности и смотрел кругом глазами хозяина, вернувшегося домой из далекого путешествия. Свой уезд он знал, как свои пять пальцев, и видел все перемены, какие произошли за время его отсутствия. Прежде всего его поразило полное отсутствие запасных скирд, когда-то окружавших деревни. Куда девалось это мужицкое богатство?      В одной деревне Полуянов напустился на мужиков, собравшихся около кабака.      -- Где у вас хлеб-то, а?.. Прежде-то с запасом жили, а теперь хоть метлой подмети.      -- Да уж оно, видно, так вышло.      -- Недород, что ли, был?      -- Нет, пока господь миловал от недороду, а так воопче.      -- Что "воопче"-то? На винокуренный завод свезли хлеб, канальи, а потом будете ждать недорода? Деньги на вине пропили, да на чаях, да на ситцах?      -- А тебе какое дело? Чего ты ругаешься-то, оголтелый?      -- А вот такое и дело. Чего старики-то смотрят?      Полуянов принялся так неистово ругаться, что разозлившиеся мужики чуть его не поколотили.      Чем дальше подвигался Полуянов, тем больше находил недостатков и прорух в крестьянском хозяйстве. И земля вспахана кое-как, и посевы плохи, и земля пустует, и скотина затощала. Особенно печальную картину представляли истощенные поля, требовавшие удобрения и не получавшие его, -- в этом благодатном краю и знать ничего не хотели о каком-нибудь удобрении. До сих пор спасал аршинный сибирский чернозем. Но ведь всему бывает конец.      -- Ах, мерзавцы! -- ругался Полуянов, палкой измеряя толщину пропаханного слоя чернозема. -- На двух вершках пашут. Что же это такое? Это мазать, а не пахать.      Попадались совсем выродившиеся поля с чахлыми, золотушными всходами, -- хлеб точно был подбит молью. Полуянов, наконец, пришел в полное отчаяние и крикнул:      -- Голод будет! Настоящий голод!      Он стоял посреди поля один и походил на сумасшедшего. Ему хотелось кого-то обругать, подтянуть, согнуть в бараний рог и вообще "показать".                II           Появление Полуянова произвело в Заполье известную сенсацию. Он нарочно пришел среди бела дня и медленно шагал по Московской улице, останавливаясь перед новыми домами. Такая остановка была сделана, между прочим, перед зданием Зауральского коммерческого банка.      -- Эй, ваше превосходительство, здравствуй, -- крикнул Полуянов появившемуся в дверях подъезда швейцару Вахрушке. -- У вас здесь деньги дают?      -- Дают.      -- Богатым дают, а бедные пусть сами добывают?      -- Около того, господин.      -- А как это, по-твоему, называется?      -- Даже очень просто: ходите почаще мимо.      -- Ах вы, прохвосты!.. Постой-ка, мне как будто твое рыло знакомо. Про Илью Фирсыча Полуянова слыхал?      Вахрушка посмотрел на странника и оторопел. Он узнал бывшую грозу и малодушно бежал в свою швейцарскую.      -- Ага, не понравилось? -- торжествовал Полуянов. -- Погодите, вот я доберусь до вас!.. Я вам покажу!      Дальше следовал целый ряд открытий. Женская прогимназия, классическая мужская прогимназия, только что выстроенное здание запольской уездной земской управы, целый ряд новых магазинов с саженными зеркальными окнами и т.д. Полуянов везде останавливался, что-то бормотал и размахивал своею палкой. Окончательно он взбесился, когда увидел вывеску ссудной кассы Замараева.      -- Замараев? Фамилия знакомая. Тэ-тэ-тэ!.. Это уж не суслонский ли писарь воссиял? Да, ведь Прохоров рассказывал.      Полуянов отправился в кассу и сразу узнал Замараева, который с важностью читал за своею конторкой свежий номер местной газеты. Он равнодушно посмотрел через газету на странника и грубо спросил:      -- Что тебе нужно?      -- А ты посмотри на меня хорошенько.      -- Много тут вас таких-то, шляющих!      -- А ежели я палку свою пришел закладывать? Дорогого стоит палочка. Может, и кожу прикажете с себя снять?      -- Ступай, ступай, откуда пришел.      Замараев сделал величественный жест и указал глазами на странника "услужающему". К Полуянову подскочил какой-то взъерошенный субъект и хотел ухватить его за локти сзади.      -- Как ты смеешь, ррракалия? -- грянул Полуянов.      Газета у Замараева вывалилась из рук сама собой, точно дунуло вихрем. Знакомый голос сразу привел его в сознание. Он выскочил из-за своей конторки и бросился отнимать странника из рук услужающего.      -- Илья Фирсыч, голубчик... ах, боже мой!..      -- Ага, узнал?.. То-то!      Замараев потащил дорогого гостя наверх, в свои горницы, и растерянно бормотал:      -- Не прикажете ли водочки, Илья Фирсыч? Закусочку соорудим. А то чайку можно сообразить. Ах, боже мой! Вот, можно сказать: сурприз. Отец родной... благодетель!      Угощая дорогого гостя, Замараев даже прослезился.      -- Господи, что прежде-то было, Илья Фирсыч? -- повторял он, качая головой. -- Разве это самое кто-нибудь может понять?.. Таких-то и людей больше не осталось. Нынче какой народ пошел: троюродное наплевать -- вот и вся музыка. Настоящего-то и нет. Страху никакого, а каждый норовит только себя выше протчих народов оказать. Даже невероятно смотреть.      -- Что же, всякому овощу свое время. Прежде-то и мы бывали нужны, а теперь на вашей улице праздник. Ваш воз, ваша и песенка.      -- У волка одна песенка, Илья Фирсыч.      От Замараева Полуянов услышал только повторение того, что уже знал от Прохорова, с небольшими дополнениями и поправками.      -- Так, так, -- повторял он, качая в такт рассказа головой. -- Всё по-новому у вас... да. Только ведь палка о двух концах и по закону бывает... дда-а.      -- Ох, забыли и про палку и про протчее, Илья Фирсыч!      Выпив две рюмки водки, Полуянов таинственно спросил:      -- Ну, а как поживает суслонский поп Макар?      -- Ничего, слава богу.      -- Что-о? -- грянул Полуянов, вскакивая. -- Слава богу? Да я... я...      -- Ох, обмолвился! Простите на глупом слове, Илья Фирсыч. Еще деревенская-то наша глупость осталась. Не сообразил я. Я сам, признаться сказать, терпеть ненавижу этого самого попа Макара. Самый вредный человек.      -- То-то!      -- Недавно приезжал он деньги вкладывать, а я не принял. Ей-богу, не принял... Одним словом, вредный поп.      От Замараева Полуянов отправился прямо в малыгинский дом, и здесь его удивление достигло последних границ. На доме висела вывеска: "Редакция и контора ежедневной газеты Запольский курьер".      -- Что-о-о? -- зарычал Полуянов, не веря собственным глазам. -- Газета? в моем участке? Да кто это смел, а? Газета? Ха-ха!      На этот крик в окне показалась голова Харитона Артемьича. Он, очевидно, не узнал зятя и смотрел на него с удивлением, как на сумасшедшего.      -- Газета?.. Это ты придумал газету? -- крикнул ему Полуянов, размахивая палкой.      -- А тебе какое дело, рвань коричневая?      -- Мне?.. В моем участке газеты разводить? Да вы тут все сбесились без меня?      -- А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, -- спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. -- Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.      -- Да ты с кем говоришь-то, седая борода? -- орал Полуянов.      -- Нет, ты с кем говоришь? -- орал Харитон Артемьич, входя в азарт.      -- Газетчик проклятый!.. Прохвост!      Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам "греческий язык".      -- Здравствуй, тестюшка, -- проговорил Полуянов, протягивая руку. -- Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал...      -- Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?      -- Где был, там ничего не осталось.      Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.      -- Ох, горюшко наше объявилось! -- причитала Аграфена, раздувая самовар. -- Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!      Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива "сама" и дом стоял полною чашей. Не стало "самой" -- и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.      Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, -- все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.      А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.      -- Ну, брат, удивил! -- говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. -- Придумать, так не придумать такого патрета... да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!      -- Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.      -- Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!      -- А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.      -- Подтянем?      -- Еще как!      -- Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось... земство... библиотека... газета...      -- Ну, закон-то один, а это так... Одним словом, подтянем.      -- Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной... и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: "тятенька... тятенька"... Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали -- все равно, как яичко облупили.      -- Ничего, мы доберемся... Скажем, что духовная была подложная.      -- Н-но-о?      -- Только и всего.      -- А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?      -- Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.      Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.      -- Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу... Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке... Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?      -- Для всего есть свой закон.      -- Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?      -- Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.      -- Главное, чтобы все по закону... Катай их законом... И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона -- всех валяй!.. Ты живи у меня, -- ну, вместе и будем орудовать.      -- Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать... В порошок его изотру!      Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.      -- Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости... Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!      Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.      На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.      -- Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч... Даже испугался.      -- Не беспокойся, никуда не уйду... Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.      -- Кощей проклятый!      -- Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак... Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.      -- Вот, вот... Он у нас раздулся, как "лещ в собачьем ухе. Всех зорит.      -- Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает... А дочь совсем большая.      -- Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.      Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, -- мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:      -- Подтянем!                III           Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.      -- Мы все так сжились с тобой, -- говорил Стабровский, обнимая Устеньку. -- Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.      -- Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, -- точно оправдывалась Устенька. -- И потом я столько обязана всем вам... Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.      Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.      -- Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, -- говорил он с грустною нотой в голосе. -- Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.      -- Чего же бояться, папа? -- удивлялась Дидя. -- Под старость ты делаешься сентиментальным.      -- Чего я боюсь? Всего боюсь, детки... Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас... что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь... Сейчас мы еще не поймем друг друга.      Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.      -- Папа, будем смотреть на вещи прямо, -- объясняла она отцу при Устеньке. -- Я даже завидую Устеньке... Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.      Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, -- это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.      -- Да, она идет к своим, -- заговорил он, делая широкий жест. -- Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае... А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе... Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся... Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.      Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:      -- Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда... Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные... Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это -- совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света... Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.      "Господи, отец, кажется, сошел с ума! -- с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. -- Говорит, точно ксендз... Расчувствовался старикашка".      Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.      Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.      -- Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, -- повторяла старуха при каждом удобном случае. -- Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.      Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет... Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.      -- Это скучно, папа, сидеть без дела, -- объясняла она отцу.      -- Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек... Это нехорошо. Уроки давать -- то же самое. Поживи, отдохни.      -- Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!      -- Читай книжки.      Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.      -- Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете... Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?      -- Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?      -- Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик -- пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.      Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, -- те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции "Запольского курьера" для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались "протестующие элементы" с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью "воспользоваться моментом", как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.      -- А мы опять воспользуемся моментом, -- говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. -- Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.      В редакции по вечерам собирались разные "протестанты" и обсуждали нараставшие злобы дня. Собственно редакцию составляли Харченко и Кочетов, а остальные только помогали. Здесь Устенька прошла целый курс знаний, которых нельзя получить было нигде больше. Она отлично познакомилась с вопросами городского хозяйства, с задачами земского самоуправления, с экономическою картиной целого края, а главное -- с тем разрушающим влиянием, которое вносили с собой банковские дельцы, и в том числе старик Стабровский. Ей часто делалось больно, когда упоминалось это дорогое для нее имя с очень злыми комментариями, -- и больно и досадно, а нельзя было не согласиться. Получалась самая мучительная раздвоенность.      -- Ну, что у вас нового? -- спрашивал Тарас Семеныч, когда Устенька возвращалась домой с кипой газет. -- Все за мухой с обухом гоняетесь?      Втайне старик очень сочувствовал этой местной газете, хотя открыто этого и не высказывал. Для такой политики было достаточно причин. За дочь Тарас Семеныч искренне радовался, потому что она, наконец, нашла себе занятие и больше не скучала. Теперь и он мог с ней поговорить о разных делах.      -- Ты у меня теперь в том роде, как секретарь, -- шутил старик, любуясь умною дочерью. -- Право... Другие-то бабы ведь ровнешенько ничего не понимают, а тебе до всего дело. Еще вот погоди, с Харченкой на подсудимую скамью попадешь.      -- Если б это было нужно, папа, то отчего же не пойти за правое дело?      -- Оно, конечно, так, а мы вот все боимся правды-то.      Приглядываясь к новым людям, Устенька долго не могла разобраться в своих впечатлениях и многого не могла понять. Жизнь давала себя знать, разбивая на каждом шагу молодые иллюзии и счастливые верования. По временам Устеньке делалось просто страшно. Боже мой, кругом столько самого бессмысленного и обидного зла! Большинство точно сознательно старалось делать зло даже самим себе. Тут даже не спасало образование. Живым примером являлся доктор Кочетов, который все чаще и чаще приходил в редакцию в ненормальном виде. Первое время он стеснялся Устеньки, а потом махнул рукой.      -- Доктор, неужели вы не можете удержаться? -- спрашивала его Устенька. -- Ведь есть же сила воли.      -- Вам жаль меня?      -- Да.      -- Не стоит!.. Я сам сначала тоже жалел себя, а потом... Одним словом, не стоит говорить.      Устеньке делалось жутко, когда она чувствовала на себе пристальный взгляд доктора. В этих воспаленных глазах было что-то страшное. Девушка в такие минуты старалась его избегать.      -- Барышня, а вы не находите меня сумасшедшим? -- спросил ее раз доктор с больною улыбкой. -- Будемте откровенны... Я самое худшее уже пережил и смотрю на себя, как на пациента.      -- Не знаю, доктор... Вы просто нездоровы.      -- Да, да... Нездоров. Ах, если бы вы только видели, какие ужасные ночи я провожу! Засыпаю я только часов в шесть утра и все хожу... Вдруг сделается страшно-страшно, до слез страшно... Хочется куда-то убежать, спрятаться.      В маленьких провинциальных городках тайны не могут существовать. Устенька, несмотря на свое девичье положение, знала многое, чего знать девице и не полагалось. Источником этих закулисных сведений являлась главным образом старая нянька Матрена. Семейное положение доктора Кочетова давно сделалось притчей во языцех. Все знали, как он женился и как Прасковья Ивановна забрала его под башмак. Последнею новостью в докторской биографии было то, что адвокат Мышников сильно ухаживал за Прасковьей Ивановной и ежедневно бывал в бубновском доме.      -- Раньше-то сама Прасковья Ивановна припадала к нему, -- объяснила Матрена с старческою наивностью. -- Даже совсем без стыда гонялась... А нынче уж, видно, Мышников погнался за ней. Змей лютый, одним словом... Ох, грехи!      -- Няня, не смейте мне ничего говорить о докторе.      -- Да ведь весь город говорит. Только в колокола не звонят.      Разгадка мрачного настроения доктора была налицо.                IV           Доктор Кочетов переживал ужасное время. Он дошел до того состояния, когда люди стараются не думать о себе. В нем точно жили несколько человек: один, который существовал для других, когда доктор выходил из дому, другой, когда он бывал в редакции "Запольского курьера", третий, когда он возвращался домой, четвертый, когда он оставался один, пятый, когда наступала ночь, -- этот пятый просто мучил его. Мысль о сумасшествии появлялась у доктора уже раньше; он начинал следить за каждою своею мыслью, за каждым словом, за каждым движением, но потом все проходило. Эти припадки мнительности начали повторяться все чаще и принимали все более мучительную форму. Успокоение давала только мадера. В бубновском доме царил какой-то дух мадеры. Доктор пил потихоньку, как это делал покойный Бубнов и как сейчас это делала Прасковья Ивановна.      Окончательным поворотным пунктом в психологии доктора послужило открытие, что Прасковья Ивановна устроилась по-новому. Сначала доктор получил анонимное письмо, раскрывавшее ему глаза на отношения жены к Мышникову, получил и не поверил, приписав его проявлению тайной злобы. Потом получено было второе письмо, третье, четвертое, -- тайный враг не дремал и заботился о нем, как самый лучший друг. Невольно доктор начал следить за женой и убедился в том, что тайный корреспондент был прав. Он знал, когда жена уходила на свидание, знал, когда она ждала Мышникова, знал, когда она рассчитывала, что он уйдет из дому, -- знал и скрывался. Теперь роли переменились, раньше Прасковья Ивановна ухаживала за Мышниковым, а сейчас наоборот. Дело дошло до того, что всесильный Мышников даже ухаживал за ним. Доктору делалось стыдно за любовников, за себя, за тот позор, который густым облаком покрывал всех. Ведь и сам он не лучше других.      Больше всего пугало доктора то, что его ничто не интересовало. Не все ли равно? Сегодня жена обманывает его, завтра будет он ее обманывать, -- только небольшая перемена ролей. Он давно перестал бывать у Стабровских, раззнакомился почти со всеми и никого не желал видеть. Для чего? Оставалась, правда, газета, но и тут дело сводилось на простую инерцию и на отдел привычных движений. Сначала доктор стеснялся приходить в редакцию в ненормальном виде, а потом и это чувство простого физического приличия исчезло. Не все ли равно? Он приходил теперь в редакцию с красными глазами, опухшим лицом и запойным туманом в голове. Что же, пусть все видят, удивляются, презирают, жалеют. В глубине души доктор все-таки не считал себя безнадежным алкоголиком, а пил так, пока, чтобы на время забыться. Иногда у него являлась спасительная мысль бежать из проклятого Заполья куда глаза глядят, но ведь это последнее средство было всегда в его распоряжении. Его все-таки что-то удерживало, какое-то смутное чувство собственного угла, какого-то неисполненного дела. Что-то такое еще оставалось впереди, неопределенное и смутное.      Одной ночи доктор не мог вспомнить без ужаса. Он выпил вечером целых две бутылки мадеры. Долго ходил он по кабинету, думал вслух, ложился на диван и снова вставал, чтобы шагать по кабинету. Он знал, что не уснет до самого утра. Вдруг, лежа на диване, он почувствовал, как в нем стынет вся кровь и сердце перестает биться. Его охватила ужасная мысль, вернее -- ощущение, точно он раздваивался и переставал уже быть самим собой. Да, он это чувствовал всем своим телом, опухшими от пьяной водянки ногами, раздутою печенью. Он больше не был он, доктор Кочетов, а тот, другой, Бубнов, который вот так же лежал на диване, опухший от пьянства и боявшийся каждого шороха. Доктор боялся пошевелиться, открыть глаза, точно его что придавило. Да, он превратился в Бубнова.      Галлюцинация продолжалась до самого утра, пока в кабинет не вошла горничная. Целый день потом доктор просидел у себя и все время трепетал: вот-вот войдет Прасковья Ивановна. Теперь ему начинало казаться, что в нем уже два Бубнова: один мертвый, а другой умирающий, пьяный, гнилой до корня волос. Он забылся, только приняв усиленную дозу хлоралгидрата. Проснувшись ночью, он услышал, как кто-то хриплым шепотом спросил его:      -- Ты здесь?      Это был бубновский голос, и доктор в ужасе спрятал голову под подушку, которая казалась ему Бубновым, мягким, холодным, бесформенным. Вся комната была наполнена этим Бубновым, и он даже принужден был им дышать.      Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции "Запольского курьера", доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.      -- Вам дурно, доктор? -- спрашивала Устенька, сидевшая за своим столиком с корректурами. -- Я принесу воды.      -- Ради бога, не двигайтесь, -- умолял доктор шепотом.      Ему казалось, что стоило Устеньке подняться, как все мириады частиц Бубнова бросятся на него и он растворится в них, как крупинка соли, брошенная в стакан воды. Эта сцена закончилась глубоким обмороком. Очнувшись, доктор ничего не помнил. И это мучило его еще больше. Он тер себе лоб, умоляюще смотрел на ухаживавшую за ним Устеньку и мучился, как приговоренный к смерти.      Память вернулась только ночью, когда доктор лежал у себя в кабинете и мучился бессонницей.      Так продолжалось изо дня в день, и доктор никому не мог открыть своей тайны, потому что это равнялось смерти. Муки достигали высшей степени, когда он слышал приближавшиеся шаги Прасковьи Ивановны. О, он так же притворялся спящим, как это делал Бубнов, так же затаивал от страха дыхание и немного успокаивался только тогда, когда шаги удалялись и он подкрадывался к заветному шкафику с мадерой и глотал новую дозу отравы с жадностью отчаянного пьяницы.      Когда пришел навестить его старик Кацман, произошла совсем дикая сцена.

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ]

/ Полные произведения / Мамин-Сибиряк Д.Н. / Хлеб

Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

Полное содержание Хлеб Мамин-Сибиряк Д.Н. [1/27] :: Litra.RU

www.litra.ru

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мамин-Сибиряк Д.Н. / Хлеб

    Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк      Хлеб      Роман                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ      I           -- А ты откедова взялся-то, дедко?      -- А божий я...      -- Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих... Говори уж пряменько: бродяга?      -- Случалось... От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.      -- Так-то вот ладнее будет... Каторжный, значит?      -- Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.      -- Ну, мы тебя упокоим... К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.      Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.      -- Бурачок-то у тебя зачем, дедко?      -- Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет... Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.      -- Он и то с бурачком-то ворожил в курье, -- вступился молодой парень с рябым лицом. -- Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит... Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому... не прост человек. А в бурачке у него вода...      -- Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?      -- А больно хороша река, вот и глядел... ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти... Сердце радуется.      Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:      -- Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает -- дурачок... Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать... Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут -- и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам...      -- Да што с ним разговоры-то разговаривать! -- загалдело несколько голосов разом. -- Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет... Не совсем умом-то старичонко...      -- Больно занятный! -- вмешались другие голоса. -- На словах-то, как гусь на воде... А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!      Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.      -- Отпустить его, чего взять со старика? -- заметил кто-то в толпе. -- Много ли он и наживет? Еле душа держится...      -- Не пущайте, дурачки! -- засмеялся старик. -- Обеими руками держитесь за меня... А отпустите -- больше и не увидите.      -- Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.      Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.      -- Бродягу поймали? -- коротко спросил он.      -- Был такой грех, Флегонт Василич... В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина -- не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет...      -- Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! -- приказал писарь.      Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.      -- Умник, а порядка не знаешь! -- крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. -- С кем ты разговариваешь-то, варнак?      -- Пока ни с кем... -- дерзко ответил старик. -- Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.      -- Што за человек? Как звать? -- грянул писарь.      -- Прежде Михеем звали...      -- А фамилия как?      -- Человек божий...      -- Непомнящий родства?      -- Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился...      -- Да што с ним разговаривать-то! -- лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. -- Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь... Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам...      -- А какой ты веры будешь, старичок? -- спросил о.Макар.      -- Веры я христианской, батюшка.      -- Православной?      -- Около того.      -- И видно, што православный. Не то тавро...      -- Уж какое есть.      -- Из ваших, -- смиренно заметил о.Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу. -- Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.      -- Да ну его к ляду! -- лениво протянул мельник. -- Охота вам с ним разговаривать... Чаю до смерти охота...      Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.      Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.      -- Вот бог и квартиру послал... -- бормотал он, покряхтывая. -- Что же, квартира отменная.      Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.      -- Эй, служба, спишь? -- послышался голос из темной.      -- Сплю, а тебе какая печаль?      -- Ты в солдатах служил?      -- Случалось... А ты у меня поговори!..      Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:      -- Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща...      -- Эй, будет тебе, выворотень! -- крикнул Вахрушка. -- Нашел время горло драть...      -- Да я духовное, служба... А ты послушай: "И блажен раб, его же обрящет бдяща", а ты дрыхнешь. Это тебе раз... А второе: "Недостоин, его же обрящет унывающа"... Понимаешь?      -- Вот навязался-то! -- ворчал Вахрушка.      Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.      -- Ты не здешний? -- спрашивает старик, укладываясь на соломе.      -- А ты как знаешь?      -- Да видно по обличью-то... Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.      -- Я чердынский... Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!      -- Дошлый, да про себя... А поп у вас богатый?      -- Богатимый поп... Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.      -- А писарь?      -- И писарь богатимый... Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица... Мужики богатые, а земля -- шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь... Крестьяны государственные, наделы у них большие, -- одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу... Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!      -- А мельник у вас плут: на руку нечист.      -- Да ты почем знаешь, что он мельник?      -- А по сапогам вижу: бус* на сапогах, значит мельник.      ______________      * Бус -- хлебная пыль, которая летит при размолке зерна. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)           Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:      -- Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет... Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!      -- Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?      -- Капуста.      -- Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка... Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.      -- Да ты што ругаешься-то в самом деле? -- зарычал Вахрушка, вскакивая.      -- Полюбил я тебя, как середа пятницу... Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись -- и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба... Хи-хи!.. Спи, дурачок.                II           Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.      -- Гости у нас вечор засиделись, -- объясняла ему стряпка. -- Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить... Пельмени заказали рыбные, -- ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.      Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.      -- Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? -- тараторила стряпуха, громыхая ухватами.      -- А тебе какая забота? -- озлился Вахрушка.      Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской "ухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся -- богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.      -- Ах, пес! -- обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. -- Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт... Ну, и задался человечек, нечего сказать!      Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:      -- Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.      -- Кого испугался-то? -- удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.      -- А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. "А картошку, грит, любишь?" Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.      -- Про картофельный бунт? -- вскипел вдруг писарь. -- Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я...      -- Колдун какой-то, я так полагаю.      -- Ну, это пустяки! Я ему покажу... Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.      -- А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.      -- Ступай, дурак!      Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.      Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, -- это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.      В сороковых годах Суслон сделался центром странного "картофельного бунта". Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.      -- Ведите меня в волость, я все покажу! -- смело заявил он.      Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:      -- Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.      Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.      -- Робята, пойдем домой! -- послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.      Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.      Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.      -- Надо его проучить, -- советовал мельник, когда они подходили к волости.      У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:           Тяжело душеньке с телом расставатися,      Тяжелее душеньке во грехах оставатися.           -- Вон он, идол, какую обедню развел, -- жаловался Вахрушка.      Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.      -- Ну-ка, приведи сюда эту ворону! -- лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.      Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.      Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:      -- Бродяга? Непомнящий родства? Так... А прозвище?      -- Колобок, -- смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника. -- Божий человек, значит.      -- Слыхали, -- протянул писарь. -- Много вас, таких-то божьих людей, кажное лето по Ключевой идет. Достаточно известны. Ну, а дальше што можешь объяснить? Паспорт есть?      -- По сусекам метён, по закромам скребён, -- вот тебе и весь паспорт.      Писарь ударил кулаком по столу и закричал:      -- Ты петли-то не выметывай, ворона желторотая! Говори толком, когда спрашивают!      -- Не кричи ты на меня, пужлив я... Ох, напужал!      Бродяга скорчил такую рожу, что Ермилыч невольно фыркнул и сейчас же испугался, закрыв пасть ладонью. Писарь сурово скосил на него глаза и как-то вдруг зарычал, так что отдельных слов нельзя было разобрать. Это был настоящий поток привычной стереотипной ругани.      -- Да я тебя заморю! сгною! изотру в порошок!.. Да я... я... я...      Ермилыч даже закрыл глаза, когда задыхавшийся под напором бешенства писарь ударил кулаком по столу. Бродяга тоже съежился и только мигал своими красными веками. Писарь выскочил из-за стола, подбежал к нему, погрозил кулаком, но не ударил, а израсходовал вспыхнувшую энергию на окно, которое распахнул с треском, так что жалобно зазвенели стекла. Сохранял невозмутимое спокойствие один Вахрушка, привыкший к настоящему обращению всякого начальства.      -- Ну, что ты молчишь, а? -- ревел писарь, усаживаясь на место и приготовляя бумагу, чтобы записать дерзкого бродягу. -- Откуда ползешь?      -- Все мы из одних местов. Я от бабки ушел, я от дедки ушел и от тебя, писарь, уйду, -- спокойно ответил бродяга, переминаясь с ноги на ногу.      -- Ах, ты... да я... я...      Писарь только хотел выскочить из-за стола, но бродяга его предупредил и одним прыжком точно нырнул в раскрытое окно, только мелькнули голые ноги.      -- Держи его, подлеца! Лови! -- орал Замараев, подбегая к окну.      Сидевшие на крыльце мужики видели, как из окна волости шлепнулся бродяга на землю, быстро поднялся на ноги и, размахивая своею палкой, быстро побежал по самой средине улицы дробною, мелкою рысцой, точно заяц.      -- Держи его! Лови! -- кричал Замараев, выставляясь из окна. -- Эй вы, челдоны, чего вы смотрите?      Какой-то белобрысый парень "пал" на телегу и быстро погнался за бродягой, который уже был далеко. На ходу бродяга оглядывался и, заметив погоню, прибавил ходу.      -- Ловко щекотит, -- заметил какой-то голос из толпы. -- Ай да бродяга, настоящий скороход!      Бродяга действительно оказал удивительную легкость на ногу и своим дробным шагом летел впереди догонявшей его телеги. Крестьянская лошаденка, лохматая и пузатая, с трудом поспевала за ним, делая отчаянные усилия догнать. Белобрысый парень неистово лупил ее вожжами и что-то такое орал. Кое-где из окон деревенских изб показывались бабьи головы в платках, игравшие на улице ребятишки сторонились, а старичок все бежал, размахивая своею палочкой. Так он добежал до последних худеньких избенок я заметно сбавил шагу. Телега стала его догонять. Попались какие-то мужики, которые пробовали заградить дорогу беглецу, но старичок прошел мимо них невредимо и еще обругал:      -- Эх, дурачки, куда вам ловить Колобка!      За селением он опять прибавил шагу. У поскотины*, где стояли ворота, показались встречные мужики, ехавшие в Суслон. Белобрысый парень неистово закричал им:      ______________      * Поскотина -- изгородь, которой отделяется выгон. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)           -- Держи варнака! Держи!      Бродяга на мгновение остановился, смерил глазами расстояние и тихою рысцой, как травленый волк, побежал в сторону реки. Телега осталась на дороге, а за ним теперь погнался какой-то рыжий мужик на захомутанной рыжей лошади. Он был без шапки и отчаянно болтал локтями. Бродяга опять остановился, потому что рыжий мужик летел к нему наперерез, а потом усиленною рысью побежал к недалекой поскотине. Здесь рыжий мужик чуть-чуть его не догнал, но бродяга одним прыжком перескочил через изгородь и остановился. Теперь он был в полной безопасности, потому что дальше начинался тощий лесок, спускавшийся к реке.      -- Эй, дурачки, кланяйтесь своему писарю! -- крикнул варнак бежавшим к нему мужикам и, не торопясь, скрылся в лесу.      Погоня сбилась в одну кучку у поскотины. Мужики ошалелыми глазами глядели друг на друга.      -- Вот так старичонко! В том роде, как виноходец*. Так и стелет, так и стелет.      ______________      * Виноходец -- иноходец. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)           -- Оборотень какой-то, надо полагать.      Подъехавший на телеге белобрысый парень и рыжий мужик на рыжей лошади служили теперь общим посмешищем и поэтому усиленно ругались.      -- Ужо вот задаст вам Флегонт-то Василич!                III           Часов десять утра. Широкий двор, утрамбованный желтым песком, походит на гуменный ток. На него с одной стороны глядит большими окнами двухэтажный нештукатуренный каменный дом с террасой, а с другой -- расположился плотный ряд хозяйственных пристроек: амбары, конюшни, каретники, сеновалы. Вся постройка крепкая, хозяйственная, как умеют строить только купцы. В углу у деревянной конуры дремлет киргизский желтый волкодав. В середине двора стоят два кучера и держат под уздцы горбоносого и вислозадого киргиза-иноходца, который шарашится, храпит, поводит поротыми ушами и выворачивает белки глаз.      -- Эй вы, челдоны, держите крепче! -- визгливо кричит с террасы седой толстый старик в шелковом халате.      -- Да черт его удержит, Храпуна, -- отвечает старший кучер Никита, степенный мужик с окладистой бородой. -- Задавить его, вот и весь разговор.      Другой кучер, башкир Ахметка, скуластый молодой парень с лоснящимся жирным лицом, молча смотрит на лошадь, точно впился в нее своими черными глазами.      -- Дайте ей поводок! -- кричит старик с террасы.      Кучера отпускают повод, и лошадь делает отчаянный курбет, поднимая Ахметку на воздух. Никита крепко держит волосяной чумбур, откинув назад свой корпус.      -- Тпрру!.. Черт кыргыцкой!      -- Держите крепче! -- кричит старик, размахивая руками. -- Ах, галманы!      Лошадь делает отчаянную попытку освободиться от своих мучителей, бьет задними ногами, дрожит и раздувает ноздри.      -- Тпрру, анафема!      Старик в халате точно скатывается с террасы по внутренней лесенке и кубарем вылетает на двор. Подобрав полы халата, он заходит сзади лошади и начинает на нее махать руками.      -- Спусти чумбур, Никита... Дай поводок... Сперва на корде прогоним. Ахметка, свиное ухо, ты чего глаза-то вытаращил?      Калитка отворяется, и во двор въезжает верхом на вороной высокой лошади молодой человек в черкеске, папахе и с серебряным большим кинжалом на поясе. Великолепная вороная лошадь-степняк, покачиваясь на тонких сухих ногах, грациозно подходит на середину двора и останавливается. Молодой человек с опухшим красным лицом и мутными глазами сонно смотрит на старика в халате.      -- Лиодорка, откуда черт принес? -- крикливо спрашивает старик, прищуривая свои желтые глазки.      -- Где был, там ничего не осталось, -- хрипло отвечает молодой человек и по пути вытягивает нагайкой Ахмета по спине.      -- Ай-яяй! -- взвизгивает башкир, хватаясь за спину. -- ан, бачка!..      -- Разве так лошадей выводят? -- кричит молодой человек, спешиваясь и выхватывая у Ахметки повод. -- Родитель, ты ее сзаду пугай... Да не бойся. Ахметка, а ты чего стоишь?      Все четверо начинают гонять пугливого иноходца на корде, но он постоянно срывает и затягивает повод. Кончается это представление тем, что иноходец останавливается, храпит и затягивает шею до того, что из ноздрей показывается кровь.      -- Бей его!.. Валяй! -- визжит старик, привскакивая на месте.      Никита откинулся всем корпусом назад, удерживая натянувшийся, как струна, волосяной чумбур, а Лиодор и Ахметка жарят ошалевшую лошадь в два кнута.      -- Ой, батюшки, до смерти забьют! -- вскрикивает в кухне толстая стряпка Аграфена, высовываясь из окна.      Кухня в подвале, и ей приходится налегать своим жирным телом на тощего старичка странника, который уже давно лежит на подоконнике и наблюдает, что делается во дворе.      -- Тетка, этак и задавить можно живого человека! -- ворчит странник, напрасно стараясь высвободить свое тощее старое тело из-под навалившегося на него бабьего жира.      -- Ох ты, некошной! -- ругается стряпка. -- Шел бы, миленький, своею дорогой... Поел, отдохнул, надо и честь знать.      Стряпка Аграфена ужасно любит лошадей и страшно мучается, когда на дворе начинают тиранить какую-нибудь новокупку, как сейчас. Главное, воротился Лиодор на грех: забьет он виноходца, когда расстервенится. Не одну лошадь уходил, безголовый.      Странник слез с окна, поправил длинную синюю рубаху, надел котомку, взял в руки берестяной бурачок и длинную палку и певуче проговорил:      -- Спасибо, Аграфенушка, за хлеб, за соль...      Это был тот самый бродяга, который убежал из суслонского волостного правления. Нахлобучив свою валеную шляпу на самые глаза, он вышел на двор. На террасе в это время показались три разодетых барышни. Они что-то кричали старику в халате, взвизгивали и прятались одна за другую, точно взбесившаяся лошадь могла прыгнуть к ним на террасу.      -- Папенька!.. Папенька, не бейте лошадку!      -- Лиодор, иди сюда, завтрак готов!      Бродяга внимательно посмотрел на визжавших барышень и подошел к Лиодору.      -- Дай-ка мне повод-то, хозяин, -- заговорил он, протягивая руку.      Лиодор оглянулся и, презрительно смерив бродягу с ног до головы, толкнул его локтем.      -- Дай, тебе говорят!      У Лиодора мелькнула мысль: пусть Храпун утешит старичонку. Он молча передал ему повод и сделал знак Никите выпустить чумбур. Все разом бросились в стороны. Посреди двора остались лошадь и бродяга. Старик отпустил повод, смело подошел к лошади, потрепал ее по шее, растянул душивший ее чумбур, еще раз потрепал и спокойно пошел вперед, а лошадь покорно пошла за ним, точно за настоящим хозяином. Подведя успокоенного Храпуна к террасе, бродяга проговорил:      -- Вот как учат лошадей, сударыни-барышни!      Барышни весело рассмеялись и забили в ладоши, а бродяга отвел лошадь под навес и привязал к столбу.      -- Да ты откуда взялся-то, ярыга-мученик? -- визгливо спрашивал старик в халате, подступая к бродяге. -- Сейчас видно зазнамого конокрада.      -- Стоило бы што воровать, Харитон Артемич. Аль не узнал!      -- Где всех прощелыг вызнаешь.      -- Ну, так я уж сам скажусь: про Михея Зотыча Колобова слыхал? Видно, он самый... В гости пришел, а ты меня прощелыгой да конокрадом навеличиваешь. Полтораста верст пешком шел.      -- Вот так фунт! -- ахнул Харитон Артемьич, не вполне доверяя словам странного человека. -- Слыхивал я про твои чудеса, Михей Зотыч, а все-таки оно тово...      -- Ладно... Мне с тобой надо о деле поговорить.      -- Пойдем в горницы... Ну, удивил!.. Еще как Лиодорка тебе шею не накостылял: прост он у меня на этакие дела.      -- Кормильца вырастил, -- ядовито заметил Колобов, поглядывая на снявшего папаху Лиодорку. -- Вон какой нарядный: у шутов хлеб отбивает.      -- Ох, и не говори!.. Один он у меня, как смертный грех. Один, да дурак, хуже этого не придумаешь.      -- Один сын -- не сын, два сына -- полсына, а три сына -- сын... Так старинные люди сказывали, Харитон Артемьич. Зато вот у тебя три дочери.      -- Наградил господь... Ох, наградил! -- как-то застонал Харитон Артемьич, запахивая халат. -- Как их ни считай, все три девки выходят... Давай поменяемся: у тебя три сына, а у меня три дочери, -- ухо на ухо сменяем, да Лиодорку прикину впридачу.      Теперь все с удивлением оглядывали странного гостя: кучера, стряпка, Лиодор, девицы с террасы. Всех удивляло, куда это тятенька ведет этого бродягу.      -- Как он сказался по фамилии-то? -- спрашивал Лиодор кучера.      -- Коробов али Колобов, -- не разобрал хорошенько.      -- Вот так фунт! -- удивился в свою очередь Лиодор. -- Это, значит, родитель женихов-то, которые наезжали на той неделе... Богатеющий старичонко!      Стряпка Аграфена услыхала это открытие и стрелой ринулась наверх, чтобы предупредить "самое" и девиц. Она едва могла перевести дух, когда ворвалась на террасу, где собрались девицы.      -- Барышни... родные... Ведь этот странник-то... странник-то... -- бормотала она, делая отчаянные жесты.      -- Да вон он с тятенькой у крыльца остановился... Сестрицы, тятенька сюда его ведет!      -- Барышни... ох, задохлась! Да ведь это женихов отец... Два брата-то наезжали на той неделе, так ихний родитель. Сам себя обозначил.      Все девицы взвизгнули и стайкой унеслись в горницы, а толстуха Аграфена заковыляла за ними. "Сама" после утреннего чая прилегла отдохнуть в гостиной и долго не могла ничего понять, когда к ней влетели дочери всем выводком. Когда-то красивая женщина, сейчас Анфуса Гавриловна представляла собой типичную купчиху, совсем заплывшую жиром. Она сидела в ситцевом "холодае" и смотрела испуганными глазами то на дочерей, то на стряпку Аграфену, перебивавших друг друга.      -- Женихов отец, мамынька, приехал... Колобов старик.      -- Не приехал, а пешком пришел. С палочкой идет по улице, я сама видела, а за плечами котомка.      -- Дайте мне словечушко вымолвить, -- хрипела Аграфена, делая умоляющие жесты. -- Красавицы вы мои, дайте...      -- Молчите вы, девицы! -- окликнула дочерей "сама". -- А ты говори, Аграфена, да поскорее.      -- Ох, задохлась!.. Стряпаю я это даве утром у печки, оглянулась, а он и сидит на лавочке... Уж отколь он взялся, не могу сказать, точно вот из земли вырос. Я его за странного человека приняла... Ну, лепешки у нас к чаю были, -- я ему лепешку подала. Ей-богу!.. Прикушал и спасибо сказал. Потом Никита с Ахметкой вертелись в куфне и с ним што-то болтали, а уж мне не до них было. Ну, потом кучера ушли виноходца нового выводить, а он в куфне остался. Подсел к окошечку и глядит на двор, как виноходец артачится... Я еще чуть не задавила его: он в окошке-то, значит, прилег на подоконник, а я забыла о нем, да тоже хотела поглядеть на двор-то, да на него и навалилась всем туловом.

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ]

/ Полные произведения / Мамин-Сибиряк Д.Н. / Хлеб

Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

Дмитрий Мамин-Сибиряк - Хлеб - стр 1

Содержание:

Хлеб

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

– А ты откедова взялся-то, дедко?

– А божий я…

– Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?

– Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.

– Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?

– Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.

– Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.

Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.

– Бурачок-то у тебя зачем, дедко?

– Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.

– Он и то с бурачком-то ворожил в курье, – вступился молодой парень с рябым лицом. – Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…

– Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?

– А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.

Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:

– Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает – дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут – и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…

– Да што с ним разговоры-то разговаривать! – загалдело несколько голосов разом. – Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…

– Больно занятный! – вмешались другие голоса. – На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!

Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.

– Отпустить его, чего взять со старика? – заметил кто-то в толпе. – Много ли он и наживет? Еле душа держится…

– Не пущайте, дурачки! – засмеялся старик. – Обеими руками держитесь за меня… А отпустите – больше и не увидите.

– Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.

Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.

– Бродягу поймали? – коротко спросил он.

– Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина – не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…

– Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! – приказал писарь.

Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.

– Умник, а порядка не знаешь! – крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. – С кем ты разговариваешь-то, варнак?

– Пока ни с кем… – дерзко ответил старик. – Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.

– Што за человек? Как звать? – грянул писарь.

– Прежде Михеем звали…

– А фамилия как?

– Человек божий…

– Непомнящий родства?

– Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…

– Да што с ним разговаривать-то! – лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. – Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…

– А какой ты веры будешь, старичок? – спросил о.Макар.

– Веры я христианской, батюшка.

– Православной?

– Около того.

– И видно, што православный. Не то тавро…

– Уж какое есть.

– Из ваших, – смиренно заметил о.Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.

– Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.

– Да ну его к ляду! – лениво протянул мельник. – Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…

Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.

Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.

– Вот бог и квартиру послал… – бормотал он, покряхтывая. – Что же, квартира отменная.

Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.

– Эй, служба, спишь? – послышался голос из темной.

– Сплю, а тебе какая печаль?

– Ты в солдатах служил?

– Случалось… А ты у меня поговори!..

Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:

– Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…

– Эй, будет тебе, выворотень! – крикнул Вахрушка. – Нашел время горло драть…

– Да я духовное, служба… А ты послушай: "И блажен раб, его же обрящет бдяща", а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: "Недостоин, его же обрящет унывающа"… Понимаешь?

– Вот навязался-то! – ворчал Вахрушка.

Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.

– Ты не здешний? – спрашивает старик, укладываясь на соломе.

– А ты как знаешь?

– Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.

– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

– А писарь?

– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

– А мельник у вас плут: на руку нечист.

– Да ты почем знаешь, что он мельник?

profilib.net


Смотрите также