«Хлеба и чуда (сборник)» — Ариадна Борисова. Борисовой хлеба и чуда


Читать книгу Хлеба и чуда (сборник) Ариадны Борисовой : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Ариадна БорисоваХлеба и чуда (сборник)

© Борисова А., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *
Скачет леший по лесам
Иваны да Марья

Предков Александры Ивановны привезли в Якутию силком по царскому указу «садиться на пашню в еланых местах» триста лет назад из-под самой Москвы. Воевода велел раздать семьям конный и рогатый скот, поселенцы стали возделывать неласковую северную землицу, сеять рожь, ячмень, коноплю для масла и пеньки. Сюда же ссылали каторжан, позже добавились старообрядцы и скопцы. Отписной грамоты было не добиться, из тайги не вырваться, редких беглецов неизбежно ловили и отправляли на Нерчинские рудники, где люди, не успевая надорвать жилы, заживо разлагались от свинцового яда. Постепенно образовалась большая русская слобода, хлебная и ямская: до продажи Аляски тут проходил тракт российско-американской компании. Попы крестили наездами «своих» и аборигенов. Язычники принимали православную веру не без корысти – крещеным выделяли земельные наделы. Новообращенные венчались с русскими девушками, и скоро к житнице приросли ветви мешанцев – людей красивых, рослых, с детства знакомых с трудом пахарей, отчего их и прозвали «пашенными». Когда родилась Александра Ивновна, в ту пору Сашка, ее село разговаривало на стойком пашенном диалекте с вкраплениями якутских слов, старики и по сию пору на нем говорят.

В детстве из палисадника Сашкиного дома выше крыши поднимались, переплетясь ветками, две березы. Пятна солнца в их тенях усеивали песчаную тропинку к дому ярко, густо, как пролитый мед. О меде в деревне знали не понаслышке: лесник Иван Гурьевич Чичерин – последний скопец, за глаза называемый Мерин-Чичерин, держал пасеку, его пчелы собирали взяток с обильных саранковых лугов.

Грустная история была связана у Ивана Гурьевича с пасекой. Диких пчел сумели приручить два брата-скопца, трудяги оборотистые, но ветхие, и больше пасечным делом никто не занимался не то что в слободе, а может, и по всему Северу. Иван же Чичерин еще мальчишкой прикипел к работе с медоносами. Из-за них и остального огородно-полевого наследства, человек уже не юный, дал он себя оскопить. Так говорили сельчане, прекрасно зная, что безрассудный поступок этот Иван Гурьевич совершил вгорячах по причине измены синеглазой любви своей Марьи.

Единственная дочь из зажиточной семьи с тремя сыновьями, гордая Марья не одному жениху отказала, а к Ивану Чичерину – неказистому, с лицом, порченным в отроках оспой, по совету отца относилась благосклонно. Сговорились, тут девица возьми и сбеги с другим Иваном, Кондратьевым. Не счесть историй, когда истомленная собственной заносчивостью перестарка чуть ли не из-под венца бросается от серьезного человека в объятия первого же подвернувшегося шалопая. Ванька Кондратьев был ветреником, но красавец – Марье под стать.

Вдовый отец беглянки погневался и принял Ваньку в дом по справедливости, как четвертого сына, под обещание не ярыжить. Однако жизнь молодых в дружном семействе не заладилась не из-за нарушения Ванькой клятвы, а из-за сочувствия примака новой бедняцкой власти. Зыбкая эта власть заявляла о себе все бойчее между налетами белых отрядов и разбойных анархических банд, и Марьины братья-середняки скоро тоже перестали упираться.

В экспроприации имущества Ивана Чичерина Ванька Кондратьев принял живейшее участие. Поля-огороды, небольшая коровья ферма отошли крестьянскому товариществу, пасеку милостиво оставили Ивану Гурьевичу. Возле нее, на окраине деревни, он и срубил избенку. А добротный скопческий двор у реки на взгорье, с домом и черной банькой, решено было отдать свежеиспеченному начальнику – заведующему общественной фермой Ивану Степановичу Кондратьеву.

Первым делом он на радостях посадил в палисаднике две высокие березы – застолбил будущее счастье. Деревья взялись на диво согласно, и хозяйственником Иван Степанович оказался справным, несмотря на досужие разговоры о его ветрености. На возобновившиеся пьянки Ивана Степановича сельсовет смотрел сквозь пальцы. Все же знали, что Кондратьев в бытность Ванькой не дурак был покутить с промысловых удач, да ведь и охотником считался фартовым. Раззудился, значит, в Иване Степановиче прежний гулена, но заработок нес строго жене, напивался не столь уж часто, негромко и не дома. А Марья… Недолго боролась Марья с дурными наклонностями мужа, родила дитя и по виду смирилась.

Сашка знала, как жестоко мать мучилась ревностью, презирая всех женщин и любую, в частности, самое себя не щадя в негласном, но из каждой поры пышущем отвращении. Ревновала отца, а не любила. Кого Марья любила беззаветно, всем сердцем без памяти, так это первенца Ванечку, – точно с лица сына сияло ей солнце. Сашка же появилась ребенком незапланированным, случайно, можно сказать, в год отчаянного всплеска Марьиной женской активности. Мать ходила вторым бременем трудно, ждала снова мальчика, красивое имя подобрала ему – Александр, а разрешилась существом своего немилого пола и в страшном разочаровании не захотела даже подумать о более приемлемом для девочки имени.

Вопреки родительскому недогляду Сашка росла здоровенькой, шустрой, как пацаненок. Мать ею и не заморачивалась. Но Ванечка! Сын! Святое… Марью восхищало собственное продолжение в мужчине, человеке противоположном созданиям слабым и порочным по природе. Думы о ненаглядном Ванечке утешали черствеющую в злой обиде душу: Иван Степанович сквозил мимо жены холодным ветром и через четыре дня на пятый не ночевал дома. Да кому о том было ведомо? Кому было ведомо – молчали. В остальном не придерешься – отгрохал новую ферму, вывел хозяйство в передовые, свой дом держал в исправности и сына наставлял к мужицкой работе.

Просыпаясь ночью, Сашка видела, как мать на цыпочках крадется проверить, не скинул ли Ванечка одеяло, не приболел ли, не дай бог, охотясь в мороз на рябчиков; видела, как любуется она его спящим лицом, отдалив свечу. Девочка пугалась безумных глаз матери, ярче свечей исходящих светом горячечной нежности, в которой, казалось, тонуло все ее тощее, длинной жердью иссохшее тело. Ни разу зыбь этой нежности не коснулась дочери, зябнущей под коротким заячьим одеяльцем, знавшим еще Ванечкино младенчество.

Неистовая материнская любовь не испортила мягкого, дружелюбного характера Сашкиного брата. Ровный со всеми, он и к домашним относился с одинаковой лаской. Весной высаживал в палисаднике сине-белые анютины глазки для Марьи, а для сестренки – красные маки и, ущипнув за румяную щеку, шутил про маков цвет. Сашка подозревала, что по-настоящему Ванечка был привязан к одному человеку – леснику Ивану Гурьевичу. Ее и в помине не было, когда они подружились.

Чичерин жил бирюк бирюком. В деревне его недолюбливали. Не терпя неряшливости, суровый лесник заставлял начисто прибирать древесный мусор с делян, к самовольным вальщикам и браконьерам был беспощаден. В вольере возле своего домишки Иван Гурьевич выхаживал то подраненного лося, то волчонка, попавшего лапой в капкан. Ребятня набегами норовила сунуть хлеба сквозь сетку, кто и шишками в зверей кидал. Потрясая прутом, Чичерин грозил высечь озорников.

Ванечку дома не наказывали – не за что было, он и тут не побоялся: «Не ругайтесь на меня, дядя Ваня, я ж плохого не делаю». Глянув в синие глаза мальца, Иван Гурьевич дрогнул. Постоял с поникшей головой, размышляя о чем-то, и внезапно смягчился: «Заходи». Потом накинул ему на голову шляпу с сеткой и повел на пасеку. Мальчика заворожили слова, в которых вроде бы ничего особенного не было: «Слышь, царица тоскует? Деток оплакивает. Тесно имям, часть отделиться от семейки хотит». Матушка-пчела действительно издавала жалобные звуки, пчелы пылко роились вокруг.

Ванечка сразу влюбился в кропотливое пчелиное царство. Позже рассказывал сестренке об окруженной почтительной свитой царице, о подданных, готовых отдать ей в голод последнюю каплю меда. Маленькая Сашка слушала, не все понимая, думала – сказки.

Миска с медом перестала быть редкостью на обеденном столе. Отцу дружба сына с лесником не больно-то нравилась, но на первых порах помалкивал. Сам в подростках нанимался в охотку к старым скопцам полоть огород за крынку сладкого солнца.

Никому не признался бы Иван Степанович, что совестит себя за стыдный раж раскулачивания. Было тогда так: покойный тесть шепнул, будто Чичерин собирается завтра передать Советам скопческое добро, и Ванька Кондратьев, пораскинув мозгами, подначил товарищей действовать до рассвета, пока Мерин-Чичерин спит. Со смехом, с прибаутками выкинули скопца из дома в подштанниках. Весело получилось, а в недобрый час царапнула Ванькино сердце вина и начала точить, и понемногу вся досада, все недовольство собой обернулись против Марьи. Из-за нее хотел унизить Ивана Гурьевича, из-за нее сообразил, как легче завладеть чужим ухоженным двором!..

Поздно спохватился Иван Степанович с запретом сыну шастать на пасеку. Ванечка, вымахнувший выше отца, глядя без страха в лицо, заявил: «Убери, тятя, ремень-то, отберу ведь». Марья осмелилась укорить мужа: «Сам виноват, семья тебе побоку…» Иван Степанович молча стукнул кулаком в стену и ушел в загул на неделю, благо звеньевые досматривали за фермой преданно… А Ванечка, окончив в том году семилетку, подался к Чичерину в помощники.

…Июнь 41-го выпал у Сашки из памяти, но вот ноябрь запомнился фразой, повторяемой на разные лады: «Немец под Москвой». В клубе крутили патефон, и под песню Утесова «Дан приказ ему на запад» семья проводила на фронт Ивана Степановича. Иван Гурьевич уехал с ним в одном грузовике.

Соседка Катерина, сблизившаяся с Марьей во время войны, рассказывала, что кто-то уведомил военных людей о тайне лесника, всем в деревне известной. Приезжий командир будто бы захохотал и хлопнул Чичерина по плечу: «Повезло тебе, скопец, яйца-то в бою только помеха!»

Присмотр за таежным участком и пасекой остался за юным лесником. Заезжая по работе в городское управление лесничеством, Ванечка рыскал по базам и рынкам, где только мог, и скупал соль и спички. Запаса хватило на целых три года, мать была бережлива. С тех пор сохранилась привычка у Сашки, давно уже Александры Ивановны, заходя в магазин, в первую очередь осматривать полки в поисках соли и спичек, всякий раз с воспоминанием о брате.

Восемнадцатилетнего Ванечку увезли с новым набором поспешно, словно на пожар. Прошел ледоход, Сашка с детворой носилась по берегу, бросая в осколки шуги1   Шуга – мелкий рыхлый лед.

[Закрыть] крошки хлеба, – задабривала речных духов, чтобы год выдался урожайным и кончилась война. Не успела попрощаться с братом и рассердилась на мать, что не позвала. Не застав ее дома, нашла по глухому вою, доносящемуся с задворок. Марья плашмя лежала на сырых бревнах, выловленных накануне багром на реке, и выла надсадно, на одной ноте, как волчица. Сашка вначале отпрянула, такими жуткими почудились ей надломленные над головой матери руки, все ее вытянутое вдоль черных бревен тело и безысходный вой. Лишь когда в груди прекратилась дятлова дробь, осмелилась дернуть Марью за безвольно упавший локоть и некстати заметила в русых волосах белой сталью блеснувшие пряди. В открытых глазах, точно в ледяных лунках, дрожала синяя-синяя вода и, светлея, текла по вискам. Сашка поняла, что мать в беспамятстве, села рядом на мокрую кучу коры и тоже тихонько завыла.

Осенью почтальонка принесла письмо от Ванечки. Отправил он его со станции Мальта Восточно-Сибирской магистрали, где проходил снайперскую подготовку в стрелковом полку. Марья схватила письмо обеими руками, плача и радостно вскрикивая, Сашке даже неловко стало перед чужим человеком за ее поведение. Читая вслух, взахлеб по складам, мать без стеснения покрывала бумагу поцелуями. В этом послании, почему-то запоздавшем на два месяца, Ванечка писал, что на днях едет на фронт, спрашивал, как справляется с работой лесник, поставленный доглядывать за участком вместо него и Ивана Гурьевича. Наказывал сестренке хорошо учиться и просил заложить специальными подушечками ульи.

Сашка опоздала, пчелы куда-то улетели. В классе она единственная не пропускала уроков: из-за небывалой засухи в деревне случился недород, и люди голодали. Сена Марья с Сашкой заготовили чуть, и пришлось отвести бычка Борьку на бойню. Злая, не подступиться, притащила Марья домой пятнадцать килограммов мяса – все, что осталось от Борьки после сдачи обязательных ста килограммов государству. Содрав со шкуры меховой покров с частью мездры, Марья выморозила кожу и порубила на кусочки для супа. Корова Субботка перебивалась чем придется, молока стала давать вполовину меньше ранешнего, к тому же почти все оно шло на погашение ежедневного продналога. Сено зимой совсем кончилось, и Субботку постигла Борькина участь. Сашка плакала, отказывалась есть суп из коровьих костей. Спокойная, доверчивая Субботка с теленка была Сашкиной наперсницей, раньше девочка мечтала, что корова умрет счастливой, дожив до глубокой старости.

Из города потянулись невероятно истощенные люди. Мать прибила к калитке железную щеколду и велела не открывать незнакомым. Однажды Сашка увидела в окно, как по дороге мелкими шажками бредут женщина с маленьким мальчиком, и вынесла им несколько вареных картофелин. Вблизи женщина походила на одетый в лохмотья скелет, мальчик выглядел немногим лучше. Они жадно проглотили картошку тут же за калиткой. Сашка снова не утерпела и отдала им зайца, попавшего в петлю на удачливом Ванечкином месте. Женщина очень благодарила, а мальчик смотрел на мертвого зверька и плакал.

Сашка не сказала Марье о снятом утром зайце и ждала, когда эти двое снова придут – припрятала для них рябчика. Но они не пришли…

Отдежурив на ферме ночью, Марья, перед тем как завалиться спать, выпивала две кружки горячего чая. Сашка с вечера заваривала этот самый чай из сушеных ягод шиповника, колотой чаги и жженой картофельной кожуры. В настой шли очистки без «глазков», остальные копились для будущей рассады. Из подгнившей картошки пекли драники, из сладковатой помороженной – оладьи с мучным конопляным семенем, а позеленевшие, застрявшие в углах подполья клубеньки мать выкидывала – такими бульбочками люди травились насмерть.

Сидя у раскрытой дверцы прогоревшей печи, Марья дула на черный кипяток и слушала политинформацию. Дочь пересказывала читанные в школе сводки Информбюро.

– Не написано, что ли, где бой-то был? – спрашивала мать.

Сашка с болью смотрела на серое материно лицо с сумеречными полыньями глаз:

– Не назвали место.

Марья вздыхала:

– Неужто досюда война дойдет? – И вдруг, светлея лицом, вспархивала к Сашке длиннющими ресницами: – Может, Ванечку бы тогда хоть на денек домой отпустили…

Письма с фронта приходили на каких-то бланках и обрывках оберточной бумаги. В углах треугольных конвертов стоял сиреневый штамп: «Просмотрено военной цензурой». Раз в месяц малограмотная Марья выводила прилежные каракули карандашом на листах Ванечкиного блокнота и вкладывала в письмо сыну чистый лист для ответа. Тетрадей не хватало, дети учились писать мелким почерком на полях газетных страниц и между заголовками. У каждого имелась своя школьная коптилка – пузырек из-под лекарства со спущенным сквозь жестяной кружок фитилем. Коптилки заправлялись казенным горючим и давали достаточный свет для чтения-писания, но сильно чадили, поэтому все в школе, включая учителей, ходили с черными носами. Сашка торопилась написать письма и выучить часть задаваемых на дом уроков в классе, экономя, кроме домашнего керосина, время, чтобы помочь матери по хозяйству и выспаться к утреннему ношению воды.

Сашке нравилось ходить к реке в синеве тающих сумерек, особенно если выдавалась ясная морозная погода, и можно было видеть, как поблекшая луна спешит ко сну. За ночь прорубь успевала намерзнуть прозрачной пластиной льда. Под сильными ударами пешни разлетались жалящие осколки, и отворялся вход в таинственную мерцающую глубь. Розовые и лиловые льдинки отражали Сашкину шаль с красными цветами, шуршали, светились, играли в воде, словно веселые живые леденцы. Легкий ветер рвал кисею тумана с прибрежных деревьев, веял перловой снежной пылью и моросом усеивал лицо. Девочка шагала с полными ведрами, изумляясь стремительной силе рассвета. Небо пробуждалось, тесня темноту к западу, будто кто-то огромный, может, сам Бог, о котором мать запрещала рассказывать в школе, поднимался с солнечной лампадой к вершинам восточных гор. Подмокшие подошвы старых отцовских торбазов грозились намертво прилипнуть к тропе, но Сашка все равно останавливалась, отдыхала и зачарованно смотрела вверх.

В субботние дни она носила воду и вечером – для стирки. Раз в субботу, чувствуя странное томление после речной «прогулки», Сашка подкрутила фитиль лампы повыше и разложила на столе газету. Марья удивленно подняла брови, но, верная внутренним правилам, промолчала. А Сашке было не до разговоров: впервые решила написать письмо отцу не по принуждению и долгу.

 Тятя здраствуй милый мой,приежжай скорей домой.На небе звездочки моргают,тебе с Ваней привет посылают.Прочь гоните фашистов проклятых,ждут с победой героев ребята! 

Сочинила стих и осталась неудовлетворенной: не смогла выразить переполнявшие душу чувства. Строки гибкие, горячие, точно тальниковые прутья для плетения корзин в кипятке, маялись в Сашке, а на выходе были не те… совсем не те. Внизу она подписалась «Александра», а не «Саша», как обычно.

Почему-то хотелось, чтобы Марья украдкой прочла письмо. Пусть бы отругала за керосиновое расточительство, но прочла. Сашка представила внимательно прищуренные глаза и бледные губы, которыми мать беззвучно шевелила за ее спиной… Напрасно оглянулась. Марья была занята – целовала старое Ванечкино письмо.

Едва сугробы поголубели и зазернились с исподу, Сашка стала до зари бегать в тайгу на охоту. С палкой и сеткой караулила токующих глухарей. Токовища находила заранее, Ванечка научил отслеживать по штрихам на снегу, вычерченным крыльями самцов. Птица в такое время неосторожна, расправит иссиня-черный хвост с белыми крапинами, напыжит изумрудный зоб и – а-ах! – как примется щелкать! Трубит, стрекочет, перекатывает в горле шелестящие камешки, на весь лес выводит весеннюю песнь! Жалко было подбивать, а надо – Марья радовалась добыче…

Весной выяснилось, что буренок порезали в большей части дворов. Сильно убавленное колхозное стадо пастухи выводили пастись в тальнике с ружьями, опасаясь набегов одичавших собачьих стай. Фермерские коровы обгрызли шерсть друг у друга выше холок, позвонки их голых хребтин торчали, как обтянутые кожей шарикоподшипники. А жалкое стадо домашних коров оказалось бесхвостым. Хвосты своим кормилицам отрубили и съели хозяева.

В начале лета в деревню приехали на грузовике врачи, следом прибыла водовозка со средством от чесотки и вшей. Медики осмотрели сельчан, каждой семье налили в бидоны вонючее лекарство. Забрали с собой в больницы чахоточников и людей, пораженных язвами авитаминоза. Проверив Сашку, пожилая докторша с удивлением сказала: «Гляньте, какая у девочки отменная мускулатура при всей худобе!»

Завертывая на пасеку, Сашка видела пчелок, летавших у покинутых ульев. Сунула нос в леток, а внутри ничего нет, и медом не пахнет. Зато на опрятной поляне, где стояли на «курьих» ножках глухие пчелиные домики, богато взошел щавель. Хваткая Сашка собирала щавель, рвала черемшу и дикий лук, сыпанувший вслед за половодьем на нижних лугах, в рукавицах резала серпом ядреную крапиву, чьи узорные листья годились в щи, а стебли на кашу. С приправленного отрубями варева немилосердно пучило, но первая зелень после голодной зимы казалась вкуснее надоевшей картошки. Цветущее вопреки всему, каленное трудом на морозе и солнце здоровье Сашки упорно тянуло к жизни мать, истерзанную ожиданием. Варили несладкий мармелад из смородины, квасили в туесах съедобные травы, сушили грибы, тарили бочата брусникой…

Караваны барж плыли мимо деревни, выталкивая на песок бегучие ступени волн с кружевными окаемками. К берегу приставали крытые лодки-шитики с парусами, самосплавные паузки, соединенные в кормах, – настоящие флотилии! – и начинался базар. Крестьяне меняли овощи на чайники и ведра или, если со сплавщиками наезжали цыгане-лудильщики, несли свою посуду подлатать.

Марья как-то помчалась к скинувшему сходни пароходу «Пятилетка» и вернулась очень довольная. Бросила на стол перед Сашкой горсть ирисок – на, подсластись, и достала из сумки что-то завернутое в газету. Не удержалась, показала дочери шоколадную плитку с иностранными буквами на коричнево-алой обертке, нежно воркуя: «Ванечка приедет, а у нас-то вот, шоколадка для него есть, шоколадка…» Тончайший жестяной шелест фольги и ни с чем не сравнимый аромат незнакомого лакомства чуткая нюхом Сашка запомнила крепко, но, сколько бы в мирное время ни брала шоколад, не было того чудного благоухания.

… Жито золотыми волнами ложилось на стерню, вязальщики закручивали богатые охапки снопов – неслыханный случился урожай! Когда груженная доверху машина доставляла зерно на ток, дети подбирали россыпь по всей дороге, и никто не запрещал уносить домой. Целый обоз подвод вез к ссыпным пунктам и зерноскладу лобогрейки, сортировки, веялки… А ведь стояли еще картофельные поля! Осень выдалась теплая, поздняя, Сашка до инея бегала босиком, жалея ботинки. Озябнув, влезала ногами в свежую коровью лепеху, согревались ноги, и дальше – бегом, прытью, стремглав – по береговому песку, по скользящей мертвой хвое таежных тропок, по ежику отрожавших покосов…

Не учились до середины октября, покуда продолжалась уборка. Работали честно и много. Трудились на будущее. Всегда на будущее. К нему вела мечта широкая, привычная, утвержденная партией и правительством; светлое завтра стало сегодняшним долгом и, главное, позволяло верить в то, что рабочий вклад каждого человека помогает приблизить победу… и коммунизм планетарного масштаба… и счастье без границ! Старые учителя плелись с полей потемну, как пьяные, держась за ограды. Сашка, рослая не по годам и по-здешнему «ртутная» до любого заделья, и то к ночи думала, что утром не встанет.

Превратились в рванину просоленные Сашкиным потом Ванечкины рубахи. Ордера на небольшие отрезы тканей выдавали ударникам труда по праздникам, а их всего три: 7 Ноября, Новый год и 1 Мая. Марья за кулек зерна выторговала у городских спекулянтов красивое клетчатое платье. Девочка щеголяла в обновке до первой стирки, но только опустили в воду – платье расползлось в руках. Мать больше огорчилась, чем разгневалась: «Как же имям не совестно? Еще, поди, радуются, что надули…» Сшила Сашке и себе шаровары из дерюги, подкрасила настоем ольховой коры. В таких шароварах ходили в деревне и стар и млад. Штаны эти были куда выше качеством спекулянтских тряпок, но тепла не держали.

В следующие летние каникулы Сашка подрабатывала учетчицей на ферме. За неимением бумаги вела учет молока от каждой коровы угольком на фанерной дощечке. Подведя дневной итог, смывала записанное и чертила новую таблицу. Очень гордилась, получив за трудодни мешок готовой муки – не надо лошадь просить, везти на мельницу! Но больше Сашке нравилось ухаживать за телятами, даже чистить навоз за ними не ленилась. В мае первой открыла перед малышами ворота на пастьбу. Травки, правда, почти еще не было – так, зеленоватый ворс, подснежниковый пух…

И в этом-то бархатном, цыплячьем мае произошло великое событие, огромная, всеохватная радость: радио на столбе сельсоветской площади торжественным голосом Левитана оповестило сельчан о полной и безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил. Доярки увидели гурьбу детей, с криками несущихся к ферме, испугались: пожар?! Потом сами закричали, запрыгали вместе с детьми:

– Победа! Победа!!!

Ликующий шум несся с площади, словно малиновый звон, там – хоть уши затыкай – вопили, голосили, рыдали те, кто ждал, и те, кто положил под скатерть похоронку, но все равно… все равно ждал!..

Приехал из госпиталя контуженый сосед, муж тетки Катерины дядя Кеша. Один за другим, по двое-трое возвращались домой фронтовики. Самой счастливой по всей Якутии была мать пятерых братьев Соколовых из деревни Еланки, недалеко от Сашкиного села. Братья служили в одном орудийном расчете, и, как сообщил их комиссар в редакцию газеты, «…в одном только бою уничтожили роту немецкой пехоты, пять автомашин, штаб немецкого полка, две батареи, склад с боеприпасами и шестиствольный миномет…». И все пятеро, в орденах и медалях, вернулись домой!2   Одна из улиц с. Еланка Хангаласского улуса носит имя братьев Соколовых.

[Закрыть] А мать из другого села не дождалась с войны пятерых сыновей. Много лет спустя на косогоре у дороги, куда женщина до самой своей смерти ходила высматривать своих мальчиков, ей поставили памятник…3   Памятники Февронии Малгиной – матери, три сына которой геройски погибли в боях, а двое пропали без вести, установлены в Якутске и в с. Баяга Таттинского улуса.

[Закрыть]

От отца с Ванечкой давно не было писем. Ни слуху ни духу. После вести о войне с милитаристской Японией Марья глухо выла весь вечер в дровянике.

Сашка одна собирала бруснику, у Марьи недоставало ни сил, ни желания. Сидели однажды на крыльце, чистили ягоду. Тетка Катерина пришла пожаловаться на мужа. Оглохший дядя Кеша, прежде спокойный – щенка с тропинки не сгонит, обойдет, – стал слабонервным и, подвыпив, буянил.

Послышался рокот мотора, напротив дома остановился военный грузовик и через несколько секунд развернулся и уехал, оставив в дорожной пыли странный, чем-то бугристым наполненный мешок. В открытую калитку Сашка увидела, что мешок шевелится… и вдруг сообразила: это человек, обрубленный почти наполовину. Замерла, узнавая… не узнавая…

Тетка Катерина ахнула:

– Марья! Иван… Твой Иван вернулся!

У матери отказали ноги. Катерина, плача, тащила ее с крыльца и кричала:

– Марья, что же ты, ну?! Ползи, Марья!

И мать поползла.

Отец тоже сделал встречное движение, но неловко завалился лицом вниз, обнял длинными руками землю перед домом, и мощные его плечи крупно затряслись.

Марья застопорилась в нескольких шагах от мужа и хрипло выдохнула:

– Иван, Ванечка где?!

Он приподнял к ней грязное лицо в светлых бороздках слез:

– Не знаю, Марья…

Она тонко, дребезжаще вскрикнула и тяжело уронила в песок седую голову. Так они и лежали на песчаной тропинке голова к голове, он – плотный, короткий, она – сухая и долгая, и только их руки тихо, будто нехотя, медленными змеями тянулись навстречу друг другу, пока не сплелись в один жалкий, серый, мосластый комок.

Кузнец из ближнего села смастерил отцу ловкие колесные салазки с рычажком тормоза и ременными креплениями. Отталкиваясь от земли ладонями, отец приноровился перемещаться довольно резво.

Его не взяли на ферму даже сторожем. Если в бытность разудалым Ванькой Кондратьевым он мог гужевать неделями и все ему прощалось за молодецкую удаль и веселую злость к работе, то теперь запои неугомонного калеки – пусть бывшего начальника, пусть фронтовика, – никто не хотел терпеть даже из душевного благородства. Госпособие по инвалидности отец умудрялся спустить в день доставки. Сашка отгоняла от отца собак, ожесточенно дралась с мальчишками, едва ей казалось, что кто-то смотрит на него свысока… Хотя свысока на него смотрели все, и сама она тоже.

Бражники облюбовали для сборищ пустующую избенку Мерина-Чичерина. Лесник из соседнего села, на которого после отъезда Ванечки был возложен уход за таежным участком, еле справлялся с дополнительным бременем, а чичеринское жилье с хозяйством вовсе забросил. Бегая туда за отцом, Сашка хорошо изучила ступени его стремления к беспамятству. Слегка заправившись, Иван Степанович рассказывал тем, кто не отказывался слушать, об освобожденных им городах и деревнях, читал отпечатанную на машинке партизанскую листовку. Он подобрал ее под Харьковом на лесной поляне у села Пересачного. Это было длинное стихотворное обращение к Гитлеру и вермахту, Сашке запомнились последние строки:

 Скоро мы вашу ратьЗаставим носом землю пахать,Места у нас хватитВами болота гатить,Говорим серьезно:Смывайтесь, пока не поздно!По поручению пинских партизанПисал Солдатов Иван. 

Налившись горькой до «ватерпаса», – так Иван Степанович сам называл критический рубеж опьянения, он насмехался над потугами председателя вырвать полуразрушенное хозяйство из лап нужды, поносил нынешнего заведующего фермой, бранил все колхозное руководство. Бред отца становился все неразборчивее, надоедливее, и Сашка, как боевая лошадка, увозила его домой. В пути он трезвел, скидывал внезапно ремни, соскользывал с салазок и по-пластунски полз назад, бойко вихляясь ополовиненным телом, царапая дорогу пальцами, пуговицами и медалью «За отвагу».

Сашка понимала: отец ненавидит свое удачливое довоенное прошлое и по-настоящему с войны так и не возвратился. Ночью он спал плохо, стонал – колени болят… Ох как же болят колени… жилы ноют… лодыжки…

Председатель все грозился снести «пьяный домик» Чичерина, но неожиданно, к всеобщему облегчению, лесник вернулся. Выпивохи сразу забыли протоптанную к месту дислокации тропу. Исхудалый, в длинной шинели, Иван Гурьевич встретился Сашке возле ее дома – показалось, что ниже стал ростом, или это она супротив него выросла.

– Саша? – не поверил Иван Гурьевич. – Ух какая стала большая!

Спросил о брате. Сашка объяснила – потерялся, ищут по запросу. Постояли молча. Иван Гурьевич сник лицом, оно было совсем старым, аж оспин не видать – в морщинах утопли. Сказал:

– Ищут, значит, найдут.

Развернулся и пошел обратно, ссутулившись, спотыкаясь по чистой дороге, хотя спиртным от него не пахло. Руки-ноги целые, даже не хромой…

Письма Ванечки Марья носила на груди в мягкой тряпке. Сашка углядела тряпичный пакет в предбаннике на полке с бельем, и, пока мать, ухая, охаживала себя за дверью березовым веником, быстренько развернула. Там они и лежали без конвертов, блокнотные листочки с расплывшимися буквами, истерханные оттого, что их часто доставали, целовали и прижимали к лицу. Сашка могла поклясться – Марья знает эти немногочисленные письма наизусть, и с неприязнью подумала: если б какой-нибудь колдун предложил матери поменять дочь на сына, она бы, наверное, согласилась, не колеблясь, и больше не вспоминала Сашку. С возвращением отца мать почти перестала ее замечать, за день Сашке обламывалось от матери несколько слов, и то в повелительном тоне: «Подай, принеси, сделай».

У Ивана Степановича начались трезвые дни. Обычно он сидел у печки, мял шкуры. Решил заняться сапожным делом. У него бы получилось – руки в роду Кондратьевых, все знали, были золотые.

Сашка занесла с улицы охапку дров, отец пожалел:

– Санечка, доча моя… Прости, что мужскую работу приходится тебе делать.

Марья заметила ласку, хмыкнула.

– Не сердись на нее, – шепнул он. – Мать у нас тронутая чуток, но хорошая…

iknigi.net

Читать онлайн "Хлеба и чуда (сборник)" автора Борисова Ариадна Валентиновна - RuLit

Ариадна Борисова

Хлеба и чуда (сборник)

© Борисова А., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *

Скачет леший по лесам

Иваны да Марья

Предков Александры Ивановны привезли в Якутию силком по царскому указу «садиться на пашню в еланых местах» триста лет назад из-под самой Москвы. Воевода велел раздать семьям конный и рогатый скот, поселенцы стали возделывать неласковую северную землицу, сеять рожь, ячмень, коноплю для масла и пеньки. Сюда же ссылали каторжан, позже добавились старообрядцы и скопцы. Отписной грамоты было не добиться, из тайги не вырваться, редких беглецов неизбежно ловили и отправляли на Нерчинские рудники, где люди, не успевая надорвать жилы, заживо разлагались от свинцового яда. Постепенно образовалась большая русская слобода, хлебная и ямская: до продажи Аляски тут проходил тракт российско-американской компании. Попы крестили наездами «своих» и аборигенов. Язычники принимали православную веру не без корысти – крещеным выделяли земельные наделы. Новообращенные венчались с русскими девушками, и скоро к житнице приросли ветви мешанцев – людей красивых, рослых, с детства знакомых с трудом пахарей, отчего их и прозвали «пашенными». Когда родилась Александра Ивновна, в ту пору Сашка, ее село разговаривало на стойком пашенном диалекте с вкраплениями якутских слов, старики и по сию пору на нем говорят.

В детстве из палисадника Сашкиного дома выше крыши поднимались, переплетясь ветками, две березы. Пятна солнца в их тенях усеивали песчаную тропинку к дому ярко, густо, как пролитый мед. О меде в деревне знали не понаслышке: лесник Иван Гурьевич Чичерин – последний скопец, за глаза называемый Мерин-Чичерин, держал пасеку, его пчелы собирали взяток с обильных саранковых лугов.

Грустная история была связана у Ивана Гурьевича с пасекой. Диких пчел сумели приручить два брата-скопца, трудяги оборотистые, но ветхие, и больше пасечным делом никто не занимался не то что в слободе, а может, и по всему Северу. Иван же Чичерин еще мальчишкой прикипел к работе с медоносами. Из-за них и остального огородно-полевого наследства, человек уже не юный, дал он себя оскопить. Так говорили сельчане, прекрасно зная, что безрассудный поступок этот Иван Гурьевич совершил вгорячах по причине измены синеглазой любви своей Марьи.

Единственная дочь из зажиточной семьи с тремя сыновьями, гордая Марья не одному жениху отказала, а к Ивану Чичерину – неказистому, с лицом, порченным в отроках оспой, по совету отца относилась благосклонно. Сговорились, тут девица возьми и сбеги с другим Иваном, Кондратьевым. Не счесть историй, когда истомленная собственной заносчивостью перестарка чуть ли не из-под венца бросается от серьезного человека в объятия первого же подвернувшегося шалопая. Ванька Кондратьев был ветреником, но красавец – Марье под стать.

Вдовый отец беглянки погневался и принял Ваньку в дом по справедливости, как четвертого сына, под обещание не ярыжить. Однако жизнь молодых в дружном семействе не заладилась не из-за нарушения Ванькой клятвы, а из-за сочувствия примака новой бедняцкой власти. Зыбкая эта власть заявляла о себе все бойчее между налетами белых отрядов и разбойных анархических банд, и Марьины братья-середняки скоро тоже перестали упираться.

В экспроприации имущества Ивана Чичерина Ванька Кондратьев принял живейшее участие. Поля-огороды, небольшая коровья ферма отошли крестьянскому товариществу, пасеку милостиво оставили Ивану Гурьевичу. Возле нее, на окраине деревни, он и срубил избенку. А добротный скопческий двор у реки на взгорье, с домом и черной банькой, решено было отдать свежеиспеченному начальнику – заведующему общественной фермой Ивану Степановичу Кондратьеву.

Первым делом он на радостях посадил в палисаднике две высокие березы – застолбил будущее счастье. Деревья взялись на диво согласно, и хозяйственником Иван Степанович оказался справным, несмотря на досужие разговоры о его ветрености. На возобновившиеся пьянки Ивана Степановича сельсовет смотрел сквозь пальцы. Все же знали, что Кондратьев в бытность Ванькой не дурак был покутить с промысловых удач, да ведь и охотником считался фартовым. Раззудился, значит, в Иване Степановиче прежний гулена, но заработок нес строго жене, напивался не столь уж часто, негромко и не дома. А Марья… Недолго боролась Марья с дурными наклонностями мужа, родила дитя и по виду смирилась.

Сашка знала, как жестоко мать мучилась ревностью, презирая всех женщин и любую, в частности, самое себя не щадя в негласном, но из каждой поры пышущем отвращении. Ревновала отца, а не любила. Кого Марья любила беззаветно, всем сердцем без памяти, так это первенца Ванечку, – точно с лица сына сияло ей солнце. Сашка же появилась ребенком незапланированным, случайно, можно сказать, в год отчаянного всплеска Марьиной женской активности. Мать ходила вторым бременем трудно, ждала снова мальчика, красивое имя подобрала ему – Александр, а разрешилась существом своего немилого пола и в страшном разочаровании не захотела даже подумать о более приемлемом для девочки имени.

www.rulit.me

Борисова Ариадна. Хлеба и чуда

books.academic.ru

Борисова АриаднаХлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой Подробнее...201564бумажная книга
Ариадна БорисоваХлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, (формат: 84x108/32, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой Подробнее...2015196бумажная книга
Ариадна БорисоваХлеба и чудаОн талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе то самое время, когда между СССР… — ЭКСМО, (формат: Мягкая бумажная, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой Подробнее...201570бумажная книга
Борисова А.Хлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, (формат: 84x108/32, 320 стр.) Подробнее...201682бумажная книга
Борисова АриаднаХлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, (формат: 84x108/32, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой (обложка) Подробнее...201649бумажная книга
Борисова АриаднаХлеба и чудаОн - талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она - настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе - то самое время, когда между… — Эксмо-Пресс, (формат: 84x108/32, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой Подробнее...2016114бумажная книга
Борисова, Ариадна ВалентиновнаХлеба и чудаОн - талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она - настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе - то самое время, когда между… — Эксмо, (формат: 165.00mm x 107.00mm x 22.00mm, 320 стр.) за чужими окнами Подробнее...201699бумажная книга
Борисова А.Хлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Издательство "Эксмо" ООО, (формат: 165.00mm x 107.00mm x 22.00mm, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой Подробнее...2015104бумажная книга
Борисова А.Хлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Издательство "Эксмо" ООО, (формат: 165.00mm x 107.00mm x 22.00mm, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой (обложка) Подробнее...201663бумажная книга
Борисова А.Хлеба и чудаОн - талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она - настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе - то самое время, когда между… — Издательство Э, (формат: Мягкая бумажная, 320 стр.) Подробнее...201660бумажная книга
Борисова АриаднаХлеба и чудаОн талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе то самое время, когда между СССР… — ЭКСМО, (формат: Мягкая бумажная, 320 стр.) За чужими окнами. Проза М. Метлицкой и А. Борисовой (обложка) Подробнее...201650бумажная книга
Ариадна БорисоваХлеба и чудаОн – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исп — ЭКСМО, (формат: Мягкая бумажная, 320 стр.) Подробнее...2016159бумажная книга
Борисова, Ариадна ВалентиновнаХлеба и чуда : сборникОн - талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она - настоящая француженка, исполнительница шансона. Надворе - то самое время, когда между… — Эксмо, (формат: 206.00mm x 130.00mm x 19.00mm, 320 стр.) за чужими окнами Подробнее...2015239бумажная книга
Ариадна БорисоваХлеба и чуда (сборник)Он – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, (формат: 84x108/32, 320 стр.) За чужими окнами электронная книга Подробнее...2015139электронная книга
Ариадна БорисоваХлеба и чуда (сборник)Он – талантливый артист с редким, шаляпинским, басом, находящий убежище от неустроенности жизни в алкоголе. Она – настоящая француженка, исполнительница шансона. На дворе – то самое время, когда… — Эксмо, (формат: 84x108/32, 320 стр.) За чужими окнами Подробнее...2015бумажная книга

Читать книгу Хлеба и чуда (сборник) Ариадны Борисовой : онлайн чтение

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Остров Беловодье

Иза ступила на перрон, и Ксюша прижала ее к себе, горестно восклицая: «Совсем исхудала! Кожа да кости!» Потащила к автобусу. Вокруг лопотал и пощебетывал простонародный говорок с южнорусским акцентом. Семейские9   Семейские – самоназвание представителей православной старообрядческой церкви. Ветвь русского народа, переселенная во времена раскола в Забайкалье и другие места Сибири.

[Закрыть], исконно русские, чего только не переняли у разных народов, скитаясь в поисках лучшей доли, но мастерство земледельцев осталось у них неизменным: в окнах плыли и плыли хлебные поля. Иза приехала в Забайкалье, о котором так много слышала от Ксюши, когда они учились в институте.

В автобусе подруга пересказала свои новости. Зимой светло и тихо, в окружении родных, угас ее отец. Шестилетний тезка деда Никола плакал сдержанно, «по-мужски»… Женился младший брат, сестра родила четвертую девочку… Ксюша продолжала переписываться с москвичом Юрием Дымковым. Он все так же преподавал в музыкальной школе и руководил джазовым ансамблем. В прошлом году Дымкова разыскал какой-то кубинский студент и передал, что бывший саксофонист ансамбля Патрик Кэролайн поднимает на Кубе геологию, но музыку не забросил. Не женился, просил разведать о Ксюше. Через этого студента наладился контакт с Патриком. Ксюша отправила фотографию Николы и получила единственное пока письмо. Патрик начал хлопотать о визе. Верил, что наступит время, и они будут вместе.

– А ты?

– Что – я? Куда мне отсюда. – Ксюша вздохнула. – Эльфрида Оттовна уехала… В ГДР у нее племянница объявилась.

В 30-е годы доктор Кнолль перебралась из гитлеровской Германии в Советский Союз. Занималась генетикой в московском институте, а когда генетика стала опальной, ученую даму выслали в Забайкальский край. После войны ее снова пригласили в институт, но Эльфрида Оттовна отказалась. Время изысканий ушло, она привыкла к районной больнице, где работала обыкновенным врачом. Ксюшу Эльфрида Оттовна любила как дочь и помогала ей в учебе. В Москве джазовые импровизации Ксении Степанцовой хвалили известные музыканты. «Какие гены – такие и песни», – просто объясняла она науку доктора Кнолль. Ксюшин дед умел «голосом водить». Считался среди певучих семейских одним из самых бравых песельников…

Ксюша расспрашивала о работе и жизни в общежитии, с легкой ревностью – о Полине, соседке Изы вначале по детдому, а теперь по общежитию, но автобус остановился и… ах! Наивная пасхальная сказка. Иза знала о местном обычае красить дома масляной краской и все равно удивилась пестроте улицы. На высоких окнах крахмально топорщились «кучери», тесовые ворота цвели розанами и сталкивали грудь о грудь райских птиц. Странно сочетались с лубочным буйством колотые из мощных плах заплоты и рубленная в обло10   Рубка в обло – способ строительства, при котором бревна выступают за границы угла на 25–30 см, такой сруб считается наиболее устойчивым.

[Закрыть] кладка стен. Старый, но крепкий дом Степанцовых «багульного» цвета стоял в нарядной шеренге, как удалой сержант в гуще старших по званию. У калитки встречали Харитина Савельевна и Никола.

Фотографии сына Ксюша часто посылала Изе в письмах, а тут черно-белая статика ожила в порывистой грации и живописности маленького квартерона. Ореховая кожа мальчика светилась, по локонам струились атласные переливы… От матери Никола унаследовал только серый цвет глаз с особинкой менять оттенки в зависимости от настроения и времени дня. Улыбаясь теми же чудесными глазами, Харитина Савельевна подала шершавую ладонь: «Здравствуйте. Спешимте в избу, не то остынет все».

На пороге рослая Ксюша привычно нагнула голову. Здешние плотники приспускают притолоку, чтобы человек не забыл поклониться доброй памяти тех, кто вдохнул жизнь в домашнее чрево. Белую горницу уравновешивали с двух сторон пианино и печь. Приодетый в вышитый рушник трельяж на комоде заменял божницу в «красном» углу. Круглый стол посередине Иза стыдливо обходила взглядом, но всюду настигали ее медные блики, – это нахально лезло в глаза начищенное пузо самовара. При бесстыжем пузе как-то неприлично было думать, что проголодалась.

Раскрылся чемодан с подарками. На плечи Харитины Савельевны лег вручную вышитый платок, Ксюша бросилась примерять перед зеркалом песцовую шапку: «Транжира! Наверно, все отпускные ухлопала!» Розовая от удовольствия, дула на белоснежный мех. «Совсем недорого в нашем универмаге», – быстро соврала Иза (не признаваться же, что на толчке и втридорога). Никола в восторге разглядывал пожарную машину: в ее кабине сидел водитель, а на бачок прицеплялась переносная лесенка!

Рукомойник висел в кутье – «черной» половине жилья, куда выходила рабочая часть печи. На расписной приступке красовалась квашня, сработанная из цельного комля. Закутком просторная сторона вовсе не была. В ней широко жило солнце, в ней готовили, ели, работали и отдыхали. Архаический деревенский быт мирно соседствовал здесь с электрическим утюгом, стиральной машинкой и картой мира. В смешанном порядке вещей и Никола не казался кукушонком, подкинутым в чужое гнездо…

Ксюша показала массивное кольцо, вбитое в матицу:

– От люльки осталось. Последним тятя Николу качал.

– А мой тятя там, – мальчик ткнул пальцем в «ящерицу» Кубы, плывущую на карте в свите юрких островков.

Харитина Савельевна сняла с противня тулуп, чистую тряпицу, и по дому разнеслось благоухание истомленного теплом хлеба.

– Сядай, не стесняйся, – перешла она на короткий язык, хлопоча над столом. – Каравай утресь пекли.

От копченого окорока остро пахло чесночком и рябиновым дымом. Крепкий пар исходил от тушенного с картошкой мяса над чугунной утятницей. Маринованные маслята в луковом серпантине, малосольные огурчики, шаньги с черемухой… стол для генерала! Тем более что старинный штоф кубового стекла тоже не для красоты был сюда поставлен. Разливая по рюмкам, Харитина Савельевна похвалила:

– Бравый первачок.

– Мама сказала – негоже человека всухую встречать, – засмеялась Ксюша. – Глотни ради интереса, самогон не противный, на кедровых орешках. С прошлого года никак не допьем.

– Не мужики. Вот они первую рюмку берут, а вторая сама их за горло хватает. На, голубушка, лусточкой11   Лусточка – ломтик хлеба (семейск.).

[Закрыть] занюхай.

Приятно было снова слышать слово, которое Изе нравилось в институте. Все повторяли его за Ксюшей, даже раздатчицы в студенческой столовой, где две лусточки черного хлеба и чай без сахара полагались бесплатно.

Пальцы утопли в сдобном тепле пшеничной краюхи. Свежий хлеб рукой не сожмешь – вздохнет скважинками и расправится, как был, не оставив вмятин. Здешние девчоночки, Ксюша говорила, летам к десяти усваивают премудрости кухонной арифметики. Подсказывать не надо, сколько чего взять в гарнцах, жменях, щепотях, сколько времени дать живой опаре в квашне и ровного жару в печи, чтобы младенческая плоть кисло-сладкого теста взошла караваем.

Николе не терпелось повозиться с новой машиной, но мама велела сыграть для гостьи веселую пьесу. Он не огорчился, машина подождет. В недрах пианино прятались деревянные чечки – игрушки-коклюшки, спящие бирюльки звуков. Их не надоедало будить, пробегая пальцами по звоночкам клавиш. Никола любил «играть с нотами». Эти умные длиннохвостые птички сидели на жердочках строго там, куда посадили их композиторы, и помогали оживлять звуки. Черный лак отразил торжественное лицо с махровой тенью ресниц на щеках. На секунду зависнув в парящем жесте, руки изящно опустились на клавиши и побежали с легкостью соболят, затеявших чехарду на снежной тропе. Они гонялись друг за другом по всей клавиатуре и заставляли танцевать на банкетке гибкую спину Николы, как стебель на ветру.

… Как дерево на ветру, покачивался на сцене темнокожий саксофонист. Институтский зал сиял новогодними огнями. Трепетные звуки-стрелы летели от музыканта к Ксюше. Джаз стал их любовью, взрывной смесью латиноамериканского карнавала с семейским волхвованием. Потом на концерте в музыкальной школе кто-то назвал дебют Патрика и Ксюши открытием нового стилевого направления… А направления жизни развели дуэт по разные стороны света. Но песнь не кончается без отголоска, и вот сидит гениальный ребенок, творя проворными пальчиками новую песнь.

Харитина Савельевна подперла щеку ладонью. В увядающем лице, в глазах с нерастраченной живинкой проступила Ксюша, какой она станет спустя тридцать лет. Все дочкины секреты были матери известны, обговорены и оплаканы в обнимку.

Никола поклонился, тряхнув кудрями, и, обняв красную машину, убежал на улицу. Ксюша вытянула с полки всунутый в скоросшиватель конверт:

– Валентин Маркович не теряет связи с Андреем.

Книгочей и умница, однокурсник Андрей Гусев обладал удивительным свойством переживать за близких друзей больше, чем за себя. Может, потому, что с детства привык сострадать книжным героям? Воспитанный одинокой матерью и литературой, мечась в поисках своего трудно взрослеющего «я», Андрей сблизился с отцом Юрия Дымкова. Нашел в Валентине Марковиче старшего друга и соратника, – оба состояли в библиофильском подполье. Валентин Маркович работал в цирке, дома что-то печатал, редактировал. Верил в бога…

– Послушай, что Юра пишет, – глаза Ксюши заскользили по строчкам письма. – «Андрей с Ниночкой живут в деревне. Растят дочь Надежду, скоро появится второй ребенок. Андрей, конечно, ждет сына, а Ниночке все равно. «Пугает», что родит двойню девчонок – Веру и Любовь. Гусев окончил что-то вроде церковных курсов и открыл общественную библиотеку из своих книг. Работает на строительстве, по воскресеньям служит. Храма нет, собирает паству где придется, у себя в основном. Гонения всякие, естественно. Не понимаю отца: столько неприятностей перенес из-за религии, так мало – Гусева взбаламутил».

Обычно чуткая к настроениям подруги, Ксюша почему-то не догадывалась, что Изе неприятно вспоминать этого пермского паренька. Впрочем, он уже не паренек. Зрелый человек. Муж, священник. А Ниночка – попадья…

К щекам подкатил нестерпимый жар, как всегда, когда сквозь запрет проскальзывали безотвязные тени. Слова, движения, лица… Парторг института Борис Владимирович Блохин, примерная комсомолка Лариса, следившая за однокурсниками по его заданию… Племянница декана Ниночка, которая строила свою жизнь наперекор родителям, дяде и всему, что ее окружало… Андрей…

– Иза, а ведь Андрей тебя любил.

– Его отчислили из-за меня.

– Из-за меня, – печальным эхом отозвалась Ксюша. – Ты подписалась под докладной на Гусева потому, что Блохин пригрозил выставить меня из института.

– Кто сказал?

– Ниночка. Допытывалась, что у вас было с Андреем…

– Ничего у нас не было, – вырвалось отчужденно, и надменные нотки резанули собственный слух. Точно так же Иза ответила когда-то самой Ниночке.

… А разве было? Просто губы Андрея пахли весенним березовым ветром, и до поцелуя осталось два шага. Но они не сбылись. Хрупкое пространство шагов – ее и его – затоптали ботинки «Прощай, молодость». В этих ботинках тайком бежал позади Борис Владимирович и догнал, и спугнул весну скрипом омертвелого наста. Несколько дней спустя Блохин вызвал Изу к себе и чуть не задушил под нотацию о советской морали. Не иносказательно, по-настоящему. Протянул к студентке дрожащие пальцы и кое-как сдержался… Интересно, за что парторг так сильно ее ненавидел? Впрочем, ему всюду мерещились враги. Ксюшу он считал хитрой сектанткой, Гусева – «нигилистом». Иза до сих пор содрогалась от омерзения, едва в памяти всплывал парторговский кабинет. Там заочно судили Андрея, там она поставила свою подпись под гнусным документом. Блохин предупредил – иначе под «вылетом» окажется Ксения Степанцова. Так Иза предала друга…

Ксюша мягко прервала тягостные воспоминания:

– Не в чем нам с тобой каяться. Андрей искал другую «просветработу» и, думаю, нашел.

Защищаясь от ее понятливых глаз, Иза отвернулась к окну. Люди-тени прилипли к мыслям, будто впаялись в них… Довольно. Она больше ни слова не желала слышать ни об институте, ни о Москве.

А ночью взметенная память не смогла противостоять притяжению рубиновых кремлевских звезд. Полетела через леса-горы к златоглавым холмам, окольцованным многоступенчатым амфитеатром больших и малых городов. Опустила на смотровую площадку – ту, за которой вонзается в облака университетский шпиль. Полуденный город распахнулся перед глазами необъятным лоскутным покрывалом. Оглядывая Москву с высоты голубиного полета, Иза поразилась копировальной способности зрения. Яркость первых впечатлений сохранилась в нем с фотографическими подробностями: мшистая лава леса, опрокинутый в реку клин неба, втиснутый в рамки набережных. Стадион лежал на другом берегу, как белая кружевная шляпа в траве, а дальше!.. Дальше столетия соперничали друг с другом творческой мыслью и мастерством рук. Широко разбросалась невообразимая пестрядь кровель, куполов, башен, пылающих солнцем окон…

Закружились осенние листья – пожелтевшие листки календаря, клочья бесплодных надежд, оборванные и выброшенные торопливой рукой. В полудреме Иза призналась себе, что имя Андрея и теперь саднит душу потерей.

В ночном отражении зеркала смутно белела печь. Перед «красным» углом тихо молилась Харитина Савельевна. Давеча она отодвинула трельяж, и за ним показался маленький киот. С ее молчаливого согласия Иза рассмотрела содержимое шкафчика: темноочие лики Божьей Матери и маленького Спасителя, походный складень размером со спичечный коробок, с изображениями деяний Николая Чудотворца и подъеденный медной зеленью восьмиконечный крест.

В кутье с восхода начало что-то загадочно булькать, шипеть, скворчать. Потом во все дни было так: не успеешь продрать глаза – скатерть-самобранка уже расстелена. Иза беспокоилась, что юбка скоро откажется застегиваться в поясе, но не могла отказаться от толокняной каши, распушенной легким подовым жаром, а тем более от блинчиков, фаршированных молотыми кедровыми орехами в меду, и лицо старшей хозяйки расцветало победой над скромным аппетитом гостьи.

О чем бы ни думала Харитина Савельевна, все ясно читалось на ее лице. Если, освежая иконную роспись луковым соком, замирала вдруг с половинкой луковицы в руке, Иза догадывалась: думает о будущем Николы. Жалела его больше остальных внуков. Едкий луковичный сок нагнетал слезы, смаргивались нечаянно на икону. Очнувшись, Харитина Савельевна промокала их ваткой с лика Матери Божией.

А Николино будущее летело вперед из-под его смуглых пальцев. Два раза в неделю Ксюша возила сына на частные уроки музыки в районный центр. Мальчик и дома много занимался. На бабушкины увещевания: «Иди-ка, поиграй», отвечал: «Я же играю!» Он мечтал сыграть «Божий храм», когда вырастет. «Божий храм» – это самая большая, самая лучшая музыка», – объяснил Изе.

По вечерам ему понравилось изучать с ней карту мира. Следовал пальцем за последним закатным лучом и останавливался в точках, где магическая клинопись солнца совпадала с метками столиц. Иза рассказывала о европейских городах и думала, что когда-нибудь они распахнут перед Николой двери академических концертных залов. Клавишный пробег талантливых рук разбудит звуки большой музыки. Залы Вены, Праги, Парижа зарукоплещут, крича: «Браво, браво!» – слово, знакомое пианисту с детства. Браво – семейское определение всего лучшего…

Ксюша взяла двухнедельный отпуск. В планах у нее были поездка с гостьей на Байкал дня на два-три, грибной поход по окрестным горам и в первую очередь концерт семейского ансамбля. Урожайный сезон не располагал к представлениям, Ксюша расстраивалась, что группа собирается не вся.

Пока она пропадала на репетициях, Иза с Харитиной Савельевной ходили поливать огород. Спугнутые вороны нехотя снимались с тына и перелетали в соседний сад, где налилась оранжевым соком облепиха. Между зарослями подсолнухов и дикой яблоньки желтела простертая «длань» колхозного гумна. Бабье лето стригло в речку солому бесплодных лучей. Харитина Савельевна радовалась, что осенины выдались сухие и ноги не болят, а то обычно донимают к ненастью. Наслаждаясь разговором с ней, Иза невольно перенимала интонацию женщины. В первый такой день склонилась над колодцем – снизу холодно дохнуло влажное эхо. Темный силуэт отпечатался в облачном квадрате… ой, глубоко!

– Поилец наш, – погладила Харитина Савельевна обугленное временем дерево сруба. – Больше ста человек на евонной водице вскормилось, и живности невперечет.

Сетовала, что дети разъехались не по-семейски, и не стало нужды держать корову. Много ли троим надо? В совхозе есть птичник и ферма, на клубную получку можно жить не хуже городских… Знала, что Ксюша уговаривает гостью приехать насовсем.

– Вода для огорода в бочках тоже из колодца?

– Не, водовозка ездиит.

– А раньше? Далеко же ведрами с реки носить.

– И-и-ить! Хочешь не хочешь – неси. В сильную засуху тучу ворожили. Сгуртуемся к ночи девки, бабы, впрягемся в плуг и давай по речке шастать. Туды-сюды по мелкоте, туды-сюды. Назавтра выпадал дождь. А нонче агрономы велят насосом речку в фонтан пускать. Навалом ростят бульбы, капусты. Время у людей ослобонилось, зимой до вечера в клубе толкутся, по отчетам полдеревни выходит. Дар у Ксюши в кажном человеке слышать то, чего в нем другие не слыхали, и сам он не знал…

Концерт для единственной зрительницы был готов. Прохожие почтительно здоровались с Ксюшей, с любопытством посматривали на Изу. Бегущий впереди Никола не привлекал их внимания – привыкли.

– Раньше-то, бывало, вытаращатся – аж спотыкаются, – усмехнулась Ксюша. – По первости, как слух прошел, что ребенок «негр», все ближние-дальние соседки к маме перешастали. Тятя сердился, гундел на них. Если б не болезнь, вытолкал бы взашей. А эти, разведчицы, то спичек попросят, то другую мелочь, сами ширк-ширк ичигами12   Ичиги – легкая обувь, имеющая форму сапог.

[Закрыть] – и носом за шторку. Николу увидят – буркалки навыпучку, счастливые-е! Давай сюсюкать: «Ой, да голубочек ты наш кучерявенький, ой да черномазенький!» Дитя ж не виновато, что чужаком уродилось, мать виновата. Уж меня за спиной хаяли – шум-гам стоял. Ну, теперь перестали. Кто-то байку пустил, будто была я замужем за кубинцем-революционером, и выследили его американские шпионы, и запытали до смерти, а он никого не выдал. Сами героя выдумали, сами в него поверили. Обратно, гордиться мной начали, – это ж люди! Мама не разубеждает, ей лишь бы внука не касалось. Партизанка… А Николу у нас любят. Куда с концертом поедем – балуют.

Нырнув под горку, улица взбежала на взлобок. Развернулось в проекции сверху хозяйство усадеб, простеганных пряслами и срезанных у берега речки жолкнущей полосой чернотала. Шагали по деревне, как по съемочной площадке сказочного кино – где увидишь столько домов-теремов! Но скоро деревянная сказка кончилась. Село осовременилось и скучно окаменело: бетонный магазин, школа, общежитие, клуб.

Со стен фойе на Изу уставились молодые рабочие и крестьяне. Все девушки на одно лицо – ясноглазые, белозубые, как Ксюша. Словно художники с нее писали плакаты, только косынки пририсовали разные. А едва открылась дверь киноконцертного зала, к гостье обернулся старинный базар… Так почудилось вначале. На головах молодцев красовались поярковые шляпы с низкими тульями, на девушках – бисерные венчики с кистями. Мутно-желтые, цвета цыганских леденцов, «янтари» кустарной обработки лежали на бюстах женщин, как на лотках коробейников. Сокровища бабушкиных ларцов – позументовые кики, вздернутые бодливым рожком из-под цветастых шалей, дутые бусы, стеклянные броши – блистали и переливались карамельно-лоточной радугой.

Маленькая старушка крутила на сцене деревянное колесо самопрялки – незатейливого прядильного станка. Подросток с ложками за поясом подбежал к Николе, взял его за руку и повел к своей стайке. Бронзово-смуглый среди белолицых и рослых, Никола казался эбеновой статуэткой, озаренной свечами канделябра…

Иза всегда восхищалась Ксюшиным пением и от ее коллектива ждала чего-то необычного, но не предполагала, что этот «театр одного зрителя» так сильно ее взволнует. Нет, не взволнует – потрясет.

Высокий зачин подхватили вторые голоса, спустились с низкого неба третьи, примкнули остальные – кто задушевно, кто с показной ленцой, кто с размахом. Тут Иза и удивилась обилию подголосков и стихийных, внахлест, междометий: «Ой да ты ля… ты ля-а-э-ти, ветер-птицэ-э-э (ляти!), не в мое гнездо-о, ой да, по-над полем а-а-аржанэ-э-эм!» Певуны играли словами, как костяшками, подкидывали к бабкам слов побочные слоги, подбивали, подстреливали, чувствуя песню во всех тонкостях изнутри и слыша в полном объеме. Вокруг теноровой подводки, в согласии с основной партитурой выплеталась чудесная вязь… и вот оно… вот! – прояснилась загадка поразительной легкости, с которой Ксюша вошла в мир джазовых импровизаций, в чужой, нервно пульсирующий ритм. Стала понятна и странная фраза, оброненная ею однажды: «Семейские по одному не голосят».

Они шли в ссылку и голосили… пели. Пели и думали семьями, душами в унисон, как дальше им жить. Отсюда и навык торить согласную дорогу песни из отдельных, но не вразнобой троп. Глубинные звонцы генов доказали правоту науки доктора Кнолль: Ксюша услышала и выпестовала в каждом то, чего в нем другие не слыхали и сам он не знал. Да и сама она, наверное, не сразу поняла, что вместе с пленительным голосом, нередким в ее фамилии, ей достался оркестровый слух деда. О старике рассказывали, что останавливал пением на дороге поезд ярмарочных подвод. Взыгравшее во внучке наследство и теперь уводило за собой в песню души.

Иза не могла сосредоточиться на выступлении детей. Невероятное многоголосье все еще звучало в ушах, перебивая задорные райки. А дети честно старались угодить гостье. Для нее взбивал мелкие кудри балалаечный наигрыш, для нее рассыпалась по плечам и коленям ложкарей кастаньетная дробь.

Ксюша взглянула вопросительно, и пришлось изобразить восторг. Полыхнули липовые яхонты и галун поясов, под взвихренными сарафанами замелькали крепенькие девчоночьи икры – грянул хоровод. Парни ударились вокруг волчком, колесом… и без остановки вращалось древнее колесо самопрялки! Не оно ли вызвало эту сверкающую круговерть?!

Веселый балаган нисколько не смущал маленькую старушку. Она сидела за «струментом» с видом мудрой волшебницы, и ворсистое волокно струилось с эпическим смирением. Как нить судьбы…

Иза отхлопала ладони до красного жара и от искренней благодарности, кажется, наговорила банальностей. Артисты расходились довольные, жалея, что не спели величальную и что времени всегда мало. Слова «специалиста по культуре» (так отрекомендовала гостью руководительница) всех тронули, особенно про праздник души.

– Духовные стихи еще споем, Фекла Дмитриевна согласилась, – шепнула Ксюша.

– Вы поете стихи?

– Нет, запрещают их. Но тебе – споем.

Дети взяли Николу погонять мяч в школьном дворе. Когда остались одни, старая волшебница с лукошком судьбоносных мотков сошла в зал. Лукавая улыбка распустила веточки по ее коричневым от огородного загара щекам:

– Заморилась маненько, не браните, ежели не получится браво.

Ксюша погладила темно-веснушчатую руку:

– Я подсоблю.

– Тады ой, – старушка нырнула в поставленное для нее кресло, болтнула мальчиковыми ботинками – ноги не доставали до полу. Сцепила на груди непривычно праздные пальцы и вдруг посерьезнела, отрешилась лицом.

 Вот приидет время, и увидят с больюЛюди мир без правды, без любви окрест,Он опутан ложью, он погряз в неволе,Истина забыта и священный крест… 

Голосок ее был чистым, без намека на усталость и старческий трепет. Напоминал бы детский, не кройся в нем совсем не детская грусть. Навстречу тихо, как колокольный призвук из колодезной глубины, поднялся вторящий голос Ксюши.

 Стрепенутся люди: «Соляные вехиНе указ нам нонче в праведном пути,Через горы-реки, через все помехиМы пойдем с молитвой, Господи прости».  В море-окияне есть великий остров,Веры православной там лежит исток.До него далёко, добрести непростоЗа четыре года к солнцу на восток. 

Светлая двухголосая река набрала силу и потекла в ровном русле, не трепля музыкально-словесную ткань. Изой завладело смущение неверующего человека, с неожиданно острой сопричастностью втянувшегося в общую молитву, но скоро искушенная лодочка слуха отвязалась от мирской привязи и поплыла по течению. Просто поплыла – далеко.

 Там леса богаты, плодородны нивы,Хлебом пахнет сытный воздух в том краю,Там вкусна водица, все кругом красиво,Море будто небо, небо, как в раю.  Мудрецы не знают, сколько сгрызть чугунныхНадо караваев и воды испитьВ лывах оловянных да болотах лунных,Сбить сапог железных, чтоб туда дойтить.  А и станут в думах скорби и бесплодье,А и вместо соли слезы в кулеше,Но лампадой светит остров Беловодье,Грешной, покаянной светит он душе. 

Раскольный рубец пылал и кровоточил под трехсотлетним спудом. В песне-заклинании слышалась печаль по древлему благочестию. За века гонений в старообрядческих приливах к Байкалу смешались люди разных губерний. Наверное, потому и облекся стихотворно-песенной плотью сказочный остров.

И вдруг Иза поняла: нет, не сказочный. Остров Беловодье – это облагороженная памятью тоска по родине. Тоска каждого рода, разомкнутого со своей пуповиной – землей обетованной, ведь какой бы она ни была, только там «вкусна водица».

Отголоски небудничных песен звенели в груди. Изу стиснула смутная несвобода, как бывает, когда после прогулки в парке выходишь к людному проспекту. Невыносимо захотелось домой. Домой, к городу на окраине земли. Туда, где живут утерявшие чистоту крови аборигены, потомки политического и уголовного отсева, разноплеменные мешенцы, залетные странники – народ, объединенный странной любовью к Северу, немилосердному к людям, – любовью заведомо безответной, неистребимой и непостижимой, как захороненные в вечной мерзлоте тайны.

В том Беловодье движется и поет Лена-река. «Лесное, речное, небесное – лес на моей земле, река в небо, вода и воздух», – поют волны. Там, за ступенчатыми гольцами, бежит к сосновому кряжу хвоистая дорожка в побитых мозолях корней. Благодатная пора – бабье лето, хрупкое, нежное межсезонье. В воздухе витает отчаянный аромат увядающих цветов, а обращенное вспять время летит ко дню постижения родства с тайгой, и нисколько не страшна неизбежность слияния с живым ее существом, полным пугливых созданий, защитных игл и росного бисера на паучьих нитях… Иза соскучилась по лесной родине кожей, слухом, зрением, всем телом.

Прощаясь на платформе через два дня, Ксюша наставляла:

– Ты там, в своей Богеме, никого не слушай, особенно Полину эту… Даже на Байкал не съездили… Ай, плакса я, – вытерла платочком щеки. – В детстве, дурочка, думала, что слезы в селезенке копятся. Опять накопились… Надеялась вытянуть тебя к нам, а ты вон какая – в тайгу вросла… Пиши чаще… Обо всем пиши.

Отхлынули назад сопки, убранные дремучим бором, мелькнула овечья отара на горке с рыжей травой. В глазах все еще стояли у «багульного» дома за калиткой фигурки машущих бабушки и внука, и ровно текла накатанная по вёдру дорога.

В вагоне Иза раскрыла бумажный пакет, сунутый в сумку Харитиной Савельевной, с куском теплого еще сгибня. Полюбовалась подаренными Ксюшей тапочками-ичигами, с узором конопляными нитками по мягко выделанной замше цвета небеленого льна. Хоть на комод ставь, носить жалко… а что тут в носке? Извлекла половинку сложенного альбомного листа. Николин рисунок. Такой: по черно-белым шпалам, как по клавишам, едет поезд, рядом взялись за руки четыре человечка с кривыми ножками – женщины и ребенок.

Никола принял Изу в свою жизнь. Внизу твердая рука бабушки подписала: «Дарогой тети Изи на память!»

В секундах железных суток отстучали наконец поезда, и уши залил давящий воск высоты. Внизу, в защищенной хребтами пригоршне земли, кварцевая и голубая иззелена, блестела дуга Байкала-батюшки. Из южного его рукава начинала свой долгий разбег старшая дочь Лена – Олёна, как зовут ее северяне. Иза плыла в облаках по течению самой красивой сибирской реки. Ой, да ты ля… ты ля-а-э-ти, ветер-птицэ-э…

iknigi.net

Читать книгу Хлеба и чуда (сборник) Ариадны Борисовой : онлайн чтение

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Сашка присела рядом.

– Тятя, расскажи о войне.

– Что – война? – произнес отец с кривой улыбкой. – Неинтересная это штука – война.

– Но был же героизм…

– А как же, – кивнул он и вытер о культи вспотевшие ладони. – Страшный был героизм.

– Почему страшный?

Отец уставился на красно-серый пепел в открытой дверце печи, и набрякшее от попоек лицо его окаменело. Сашка уже думала – не ответит, а он заговорил. Медленно, трудно, будто слова выдавливались изнутри без всякого его желания.

– Сраженье было раз в украинском селе… Там один молодой солдат наш, пацан еще, отвоевался. Герой… Истинный герой… был. Кончился бой, и сидит он, помню, на бруствере, руки вперед вытянул – зовет… Маму зовет… Глазницы пустые… а глаза его, Санечка… глаза его, чисто бусины голубенькие… на жилках по щекам висят – взрывом вышибло…

Прикрыв лицо ладонью, отец дернул другой рукой рычажок тормоза и поехал к двери. Прихватил с лавки телогрейку, шапку, перебрался через порог, напустив в дом зимнего тумана… Ругая себя за праздные вопросы, Сашка хотела броситься за ним, и остановилась, потрясенная сдавленным окликом Марьи:

– Доченька!

В первый раз за всю свою двенадцатилетнюю жизнь услышала Сашка от матери это слово. Марья сидела на табурете с бледным, известковой белизны, лицом и простирала к Сашке руки, как тот ослепший солдатик.

– Доченька, – повторила мать, больно прижала Сашку к себе и разрыдалась.

Вскоре стало известно: Ванечка погиб в бою за польский город Калиш. Сашке о гибели брата сказал отец. Мать то ли сожгла письмо с известием, то ли так далеко спрятала, что больше бумагу не видели. Сашка, по крайней мере, не видела, как и шоколад с чудным нездешним запахом, в коричнево-алой обертке с иностранными буквами.

Дровяник не сотрясся от воя Марьи. Она, кажется, не поверила в смерть Ванечки и не плакала из суеверия – чтобы не накликать. Но взяла лучшую карточку сына и съездила в город заказать в фотоателье его портрет. Повесила потом над кроватью рядом с иконой Богородицы с маленьким Христом на руках и ярким рисунком в рамке, подаренным ей школьником Ванечкой, – синие цветы в небывалой красоты вазе.

В один из святочных дней Марья велела Сашке снести в проветренную после топки баню настольное трюмо. Отправилась туда к полночи, а любопытная Сашка уже ждала: легла на верхний полок и схоронилась под кучей ольховых веток. Марья прикатила кадушку, поставила ее на попа в углу и, взгромоздив трюмо, зажгла с двух сторон его створок белые свечи в медных подсвечниках. Сама села на низкую лавку и погасила коптилку, с которой пришла. Изумленная Сашка приподняла голову на локтях – острые глаза ее узрели в центральной части трюмо, поверх головы матери, уходящий вдаль коридор – высокий, с длинными черными стенами, но светлый, – весь в свечах, точно храмовый.

Заметно волнуясь, Марья кинула в прозрачный стакан что-то маленькое, блестящее. «Кольцо», – догадалась Сашка и вздрогнула от тревожно зазвеневшего голоса матери:

– Господи, прости мя, грешную, прости глупую… – Марья перекрестилась, кланяясь лицом кому-то невидимому в угол. – Иван Гурьич говорит, обшибка, видать, вышла с похоронной-то бумагой. Военные часто обшибаются. Живой, поди, Ванечка. Может, в плену был, а домой не пускают, и письмо написать нельзя. На пленных-то наши худо смотрят, не жалуют… и где теперь мой сыночек?..

Сашка оцепенела в своем тайнике, боясь пальцем шевельнуть. Тяжкая тишина сгустилась в бане, только сквозь клубящийся под потолком пар падали с прокопченных балок горячие капли. Через минуту напряженный слух стал улавливать непонятные шорохи, скрипы, мышиный писк; в висках застучало. Марья сидела неподвижно, вперив немигающие глаза в зеркальную бездну. Одна капля дзенькнула на днище кадушки перед стаканом.

– Где Ванечка? – всхлипнула мать.

И вдруг…

Забыв обо всем, ошеломленная Сашка протерла лицо ладонями: в сердцевине золотистого отражения смутным пятном проявился какой-то горб, темно-серый, как обтянутая дерюжной рубахой грудь лежащей женщины. Марья глухо вскрикнула и зажала рот рукой. Округлый горб сделался более отчетливым, проступил из глубины сияющего коридора, словно послушался чьего-то зова, двинулся наружу с потустороннего дна и, наконец, ясно обозначился холм… Не дерюжный. Земляной.

Замерцали свечи, трепеща огнями на неведомом ветру, из жерла каменки взвеялся жаркий пепел, и волосы Сашки поднялись дыбом от нечеловеческого рыка и рева. На пол и стены обрушился дикий грохот. Чудилось, банька, хлопая дверью, кривясь косым сиреневым окошком предбанника, заходила ходуном. В свете одной устоявшей свечи Марья, страшная, косматая, с разверстой в крике черной дырой рта на свирепом лице, колотила деревянными остатками трюмо о нижний полок, не замечая, что руки ее изрезаны и весь пол усыпан кровавыми зеркальными осколками.

Кто-то забарабанил в дверь снаружи. Медвежья тень матери метнулась в предбанник, и ветки ввером взлетели над Сашкой, – она выпрыгнула с полка, мать как раз пинком распахнула дверь, с щепой выдрав накинутый крючок… Салазки отца кувыркнулись с крыльца в сугроб. Выскочив из бани, Сашка понеслась по тропе, подгоняемая собственным визгом и жуткими воплями Марьи.

Дома на столе горела лампа, было тепло и как-то кощунственно уютно. Сашка сползла по стене, задыхаясь, посидела на корточках и снова вышла в сенцы. Луна светила ярко, в полную силу отраженного блеска, смотрела вместе с Сашкой на Марью, волокущую с задворок отца. Бешено елозя на салазках, он лупил ее по чему придется одним из крепежных ремней. Она тоже била его куда попало темными от крови руками, не делая попыток заслониться от ударов и голося монотонно, гулко, как в бочку:

– Мой сынок, о-о-о! Ванечка погиб… а ты-ы-и! Ты-ы… Заче-е-ем, за что, боже-е?!

– Дай подохнуть! – надрывно, со слезами кричал отец и обзывал мать такими гадкими словами, каких Сашка никогда от него не слышала. – Дай околеть спокойно! Ванька и мой сын, забыла? Или ты от Чичерина его родила?!

Покачиваясь, полоща воздух окровавленными ладонями, Марья внезапно расхохоталась с безумным подвывом.

– А-ха-ха-ха! Я! Я от Чичерина родила! Ха-ха-ха-ха! От скопца! Дивитеся, люди, баба в кои-то веки от бесснастного родила!

Хлестнув отца по щеке, она захлебнулась рыданием и с размаху уселась в сугроб.

– Безмозглая курица, я любил своего сына так же, как ты! – крикнул он, утирая с лица рукавом кровавую печать, и подал жене руку. – Вставай, замерзнешь… Вставай же! Господи, какого лешего я женился на этой дуре?!

Мать поднялась с его помощью, перехватила ремень и потянула отца к дому…

Иван Степанович с полным правом оплакивал сына почти месяц. Отметился в каждом дворе, дерзнул к председателю прокатиться, и тот не прогнал, поднес рюмку белой за помин.

К маю Марья тайком от мужа настояла в бане лагушок4   Лагушок – большая деревянная емкость с краником.

[Закрыть] браги со зверобоем. Утром девятого, в день рабочий, но с митингом, напекла капустных пирожков. Переоделась вечером в праздничный черный жакет, накинула черный платок и пошла на сельсоветскую площадь. Сашка ежилась, чувствуя неловкость из-за траура матери в принаряженной толпе, но ничего дурного не произошло, не одна Марья была в черном. Председатель прочел доклад, ему недолго хлопали, в нетерпении ожидая основной части мероприятия. Марью среди многих наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945», подарили ордер на одежду, и Сашка за свой труд удостоилась грамоты с ордером.

Дома, почуяв неладное, мать поспешила в баню. Навстречу ей с бидоном нацеженной браги ехал отец.

– Смыться собрался, – загородила тропинку Марья.

– А то, – отец задиристо вздернул к ней виновато-испуганное лицо. – Нонче мой день!

Резко выдернув дужку из его ладони, Марье удалось завладеть бидоном.

– Дура-баба! – заорал Иван Степанович и безуспешно попытался поймать ее за летящий подол юбки. В кухне мать безмолвно водрузила бидон на буфет и спокойно достала с полки миску с ароматными пирожками. Перевалив через порог, отец из вредности придвинул к буфету скамью, два табурета и лавочку.

Марья готовила на стол, с мстительной улыбкой наблюдая за потугами мужа. Не выдержала, съязвила:

– Ох и посмеюся же я, когда ты лететь со своей каланчи будешь!

Иван Степанович в сердцах сплюнул на пол:

– Я уйду от тебя сейчас!

– Уходи! – закричала Марья. – Ужо от ярыжника5   Ярыжник – беспутный человек, пьяница.

[Закрыть] ослобонюсь!

– Вот и ладно, – зловеще скривился он. – Но не думай, я судиться буду. Здесь мое все!

– Твое?.. Ага, Ванька Кондратьев, твое! – Марья пошла на него, уперев руки в бока. – А не чичеринское ли? Не скопцовское ли? Или поблазнилось мне, что ты полдня план сочинял, как у Ивана Гурьича добро-то ловчее к себе прибрать?!

Стараясь держаться прямо, отец крутанулся на колесах салазок и увидел прижавшуюся к стене Сашку. Пробормотал в сторону:

– Хоть бы не при дочери на отца клеветала, кобыла старая…

– Я – старая? – зашипела Марья над его плешивой макушкой. – До молодух тебе слинять неймется? Да только кому ты нужен-то, полчеловека!

Щеки и шея отца налились свекольной краснотой. Оттолкнув жену, он мощным рывком перекинул себя с салазками к буфету и, не успела она опомниться, уперся в него спиной. Истошный крик Марьи потонул в лязге и дребезге посуды, вывалившейся из распахнутых дверок. Бидон весело проплясал к краю и, оросив кухню терпким мутным дождем, загремел по столу.

– Скотина ты-ы! Бык ты-ы-и! – Марья вцепилась в остатки отцовских волос.

– Выйди, Санька, не смотри! – сорванным заячьим голосом, словно дурачась, заверещал отец и сцапал мать поперек живота.

Вылетев во двор в платье, Сашка поняла, что скоро озябнет. На улице было ветрено и совсем еще светло. Залезла на чердак и зарылась в невыделанные шкуры, собранные по деревне так и не сбывшимся сапожником.

Где-то кричал мужчина – то ли отец внизу, то ли ветром с дороги принесло:

– Нале-во! Шагом… арш!

Сашка завернулась, как могла, в жесткую волчью шкуру мехом к себе и прильнула к пыльному чердачному окну.

– Ать-два, ать-два! – По дороге, уже просохшей от луж и не пыльной, кое-как поднимая больные колени, маршировала в солдатской пилотке тетка Катерина. Дядя Кеша шагал позади, приставив к затылку жены дуло охотничьего ружья. В лучах позднего солнца ярко сверкали на гимнастерке боевые награды. Сашке хорошо было видно сверху раскрасневшееся, довольное лицо пьяного соседа.

– Кру-гом! – скомандовал он. – Лечь! Встать! Лечь! Встать! Вста-ать, кому сказал!

Тетка Катерина становилась на карачки, тщетно силясь подняться, и раздавалась новая команда. После нескольких честных попыток исполнить приказ Катерина схватилась за поясницу и осталась лежать лицом вбок.

– Стреляй, вражина… – донесся ее осипший от плача голос.

«Учения» завершились. Поддерживая жену за пояс, дядя Кеша потащил ее, обезножевшую, домой.

Сашка прислушалась к звукам внизу. Подозрительная тишина заставила ее спуститься с крыши.

Родители мирно беседовали за столом, закусывая брагу пирожками. Весь дом провонял тошнотворным духом кислого сусла и перебродившего со зверобоем зерна. Сноровистая Марья умудрилась за короткое время прибрать разбитые тарелки, подтереть полы и сгонять с бидоном в баню. Сашку не удосужилась кликнуть, хотя наверняка видела, что дочь убежала в одном платье. Ощущая свою ненужность, Сашка тихо проскользнула в свою каморку и, не раздеваясь, легла в постель.

Почему-то вспомнилось, как Марья припрятывала для Ванечки конфеты, подвигала ему за столом вкусные кусочки. Покупала сыну городские рубашки, забывая о том, что обмалились Сашкины платья, пошитые из старья. «Ванечки не стало, кого теперь матери любить-то? – страдала Сашка. – Я ей лишняя, тятя – калека…» Плакала, жалея всех, особенно мать, и, противореча себе, мечтала, как вырастет взрослая и родит девочку матери назло… Тогда и дернулась слева в груди, болезненно затрепетала тонкая ниточка, – не оборвалась, слава богу, но будто бы попросила не теребить, не надсаживать сердце обидой.

В передней отец снова гневно возвысил голос:

– Дай, говорю!

– Нет, – громко отрезала Марья.

Сашка спрыгнула с кровати, подобралась в носках к занавеске и чуть приоткрыла с угла.

Марья, прямее некуда, сидела на табурете, отец слез зачем-то с салазок и, обхватив ее колени, пожаловался:

– Мне эта бражка как морю капля.

Выпростав ноги из кольца мужниных рук, мать встала к нему спиной у окна.

– Негде водки сейчас купить.

– Касьянчиха самогон продает, – встрепенулся он. – Недорого… Мать, ну не будь жмотиной, дай. Получу пособие, верну, ей-богу. Мать, ма-ать…

Марья гневно обернулась.

– Не смей называть меня так!

Отец откинулся к ножке стола.

– И впрямь, чего это я… Кому ты мать? Сашка… А где Сашка?!

– Спит давно, – презрительно усмехнулась Марья. – Залил зенки-то, да и проворонил, как к себе шмыгнула. А ее трудно не заметить, здоровая стала девка.

«Надо же, видела меня», – удивилась Сашка. Отец бухнулся в салазки и, подкатившись к Марье, запрокинул к ней умоляющее лицо.

– Мы с тобой помянули сына. Это правильно. Но пойми, я – солдат. Я защищал Родину. Дом свой защищал, тебя, дочь. Не один я, другие тоже, и те, кто погиб, защищали своих и землю нашу. Имею я право сегодня выпить за помин погибших товарищей?

Марья отступала от отца, пятясь, выдирая подол из его цепких пальцев.

– Нет, ты мне скажи, жена: имею или не имею?!

Остервенело выдернув из-под кофты, из лифчика бумажную купюру, мать выкинула ее в середину комнаты:

– На, бери, напивайся!

Отец подскочил на культях, взмахнув рукой, но словить деньги на лету не удалось, и рухнул на пол. Вывернувшиеся салазки швырнуло от толчка в порог и перевернуло. Искоса глянув на них, отец пополз к деньгам, бормоча:

– Прости, Марья, я виноват перед тобой… Всю жизнь тебе испоганил… Если можешь, прости… Зачем ты вышла за меня? Господи, лучше бы меня убили!

До вожделенной бумажки осталось руку протянуть, а он вдруг забился лбом об пол, с надсаженным стоном выталкивая из горла судорожные обрывки слов:

– По… че… не… у… би… ли… Гос… поди!

Мать упала рядом с ним на колени, прижала голову отца к своему животу и заплакала, замотала распустившейся седой косицей:

– Нет, Ваня, нет, нет, нет, нет, нет…

Сашке не спалось и ночью. Повертевшись на постели, она вышла, попила воды из ковша и, проходя мимо комнаты родителей, замедлила шаги.

– Дай, – просил отец.

– Нет.

– Ну дай…

Голоса были тихие. Сашка сначала подумала, что отец снова требует денег на выпивку. Но вдруг поняла…

– Не дам, – игриво сказала мать. И захихикала.

Прижав ладони к жарко полыхнувшим щекам, Сашка бросилась в каморку. «Боже, неужто они до сих пор… Такие старые… Как… отец же безногий!» Она нырнула в постель, сжала уши ладонями, чтобы не слышать шепота и скрипа в соседней комнате, а с мыслями ничего не могла поделать – они лезли к ней, стыдные, глупые, горячие, заставляя стискивать зубы, жмурить глаза, обливаться под подушкой слезами и потом.

…На следующий год, когда отменили карточную систему, а в стране опять случился неурожай, и в магазинах было шаром покати, но начали продавать водку, Иван Степанович отправился за ней зимой пьяный и поморозил одну из культей. Начался огневец, везти в городскую больницу стало поздно…

Дядя Кеша, славный плотник, выстругал соседу гроб в полный рост, с учетом несуществующих ног. На отца натянули купленные Марьей у спекулянтов брюки, набили их сеном и надели начищенные ваксой кирзовые сапоги. Сашка удивилась, каким, оказывается, он был высоким. Совсем не помнила его с ногами. Всю память о нем, довоенном, перебили салазки на колесах и мощные руки с каменными, несмываемо серыми запятками на ладонях.

Марья не плакала, но глаза ее запали и совсем потеряли свой яростный синий цвет. Сидя после поминок у печки, она, не курящая, вдруг задымила папиросой из оставшейся отцовской пачки «Беломорканал» и, с глубоким отвращением глянув на Сашку, проговорила:

– Как же ты на него похожа.

Сашка оскорбилась. Не потому, что действительно смахивала на отца внешне, а из-за того, что нравом – негибким, упрямым, самой себе обременительным в скрытном своем одиночестве, постылым и неизменчивым нравом – она походила на мать.

Временами Сашке стал сниться приземистый, широкоплечий отцовский силуэт, катившийся в салазках по песчаной дорожке встречь алому, как знамя, рассвету. А на дорожке больше не было дрожащих на ветру березовых теней в медовых пятнах. Марья срубила красивые березы в палисаднике, – сказала, что застят солнце, и под окнами вольно разрослись ядовито-зеленая, узорно вырезанная крапива и ушастые лопухи.

Сашка думала о странной связи живого и мертвого, что без конца перетекает одно в другое. Умерли Ванечка, отец и березы, и все умрут. Она, Сашка, тоже когда-нибудь исчезнет, а жизнь будет продолжаться, будет идти вперед к всеобъемлющему коммунизму и счастью. Появятся новые люди, не знающие войны… Все изменится, уже меняется, – на пасеку прилетели молодые пчелы, приручились и начали давать мед. Мать увлеклась пасечной работой, рассказывала о пчелах, как раньше Ванечка, радовалась: жимолость щедро зацвела, даст хороший взяток…

Иван Гурьевич редко выходил из своей избенки – болел очень. Руки-ноги целы, а живот, оказывается, был разворочен осколком снаряда. Марья ходила лечить Ивана Гурьевича, звала в большой дом, – принадлежавший ему по справедливости, по наследству от старых скопцов. Но Чичерин не захотел, так и умер в избенке. Марья горевала, что в конце жизни Иван Гурьевич перестал верить в бога. И в настоящего бога, и в своего неправильного, скопческого… А сама Марья каждый вечер стояла на коленях у кровати перед иконой Богородицы с Христом, портретом Ванечки и синими цветами в рамке.

Сашка знала, о чем молит мать Богородицу и Бога. Марья просила, пока она еще в силе, чтобы дочь поскорее вышла замуж и родила сына, а ей – внука.

По прозвищу Трансформатор

В деревне построили новую свиноферму, и Сашка пошла туда свинаркой. Дурного хавроньина запаха в чистом здании почти не ощущалось. Чушек мыли из шлангов, не то что прежде, когда от смрада щипало глаза и жижу выгребали лопатой. Подача пищи была автоматизированной, кормили животных неделю густо, неделю жиденько на обрате для переслойки сала мясцом. Работа Сашке нравилась, досаждали только здешние парни, избалованные молодайками. Однажды привезший обрат шофер ущипнул ее за ягодицу и, получив от души, весь день ездил с задранным кровоточащим носом. Этот шофер и придумал Сашке прозвище – Трансформатор, имея в виду устрашающий знак «Не влезай, убьет!». Таблички с таким предупреждением висели на опорах ЛЭП и дверях трансформаторных будок в райцентре, который недавно электрифицировался. Ну и пусть Трансформатор, думала Сашка, зато отстали.

Суровое поведение окутывало Сашку, как кокон зреющую бабочку, поэтому она была возмущена, когда председатель определил к ней на постой мужчину – городского агитатора. Общество «Знание» по просьбе совхозного парторга отправило его на лето в село для повышения политического и научного уровня сельчан. Вслух Сашка, конечно, негодования не высказывала. Единолично занимая большой родительский дом при нехватке жилых площадей, она понимала председательскую справедливость. А лектор при своем хрупком здоровье не мог ежедневно мотаться сюда по тряской дороге из города. Спасибо, что согласился провести разъяснительную работу в крестьянских массах, надеясь поправить слабый организм на свежих молочных продуктах. Очкастый шибздик – любой из парней походя щелчком перешибет, был он Сашке по брови, имя же носил, будто в насмешку, крупное, броское – Трудомир Николаевич Воскобойников.

В клубе открылся агитпункт. Трудомир Николаевич проповедовал против церкви, и активные школьники демонстрировали химические опыты, убеждая стариков в отсутствии ангелов на небесах. По словам агитатора, наука шагнула так широко – куда там богу, ученые изобрели даже негниющие стеклянные нитки – «стекловолокно» называются – и аппараты механического доения. Это новшество с помощью гидравлики помогало извлекать молоко одновременно из десятка и более коров. Слушатели смотрели агитатору в рот, как зачарованные. Казалось, в реку бы гурьбой двинулись на его голос, лишь бы не переставал пропагандировать за технический прогресс. В Сашкиной голове диковинным образом перемешались ангелы, домовые, атеистическая химия, гидравлика и Страшный суд, но от материного обычая креститься, садясь за стол, она таки избавилась.

Особенно рьяно Трудомир Николаевич ораторствовал перед кино. Парторг, раньше выступавший сам, помалкивал, и на хмуром его лице читалось чистосердечное раскаяние. Председатель тоже лишился возможности всласть побранить народ за срыв плана по госпоставкам. С изумлением и беззвучным гневом слушал председатель доклад о хлебном изобилии в стране: хлеб стал бесплатным в общественных столовых – это как? Деревня, значит, вкалывает, чтоб город задарма жрал?! В иных местах крестьяне все еще пашут ручными плугами, серпами жнут, а тут пришел дрыгалка и врет о фантастических агрогородах… Но начинала тарахтеть кинопередвижка, на простыне расцветали джунгли, в них запрыгивал Тарзан, и досада на шустрого болтуна забывалась.

После киносеанса Сашка шла с Трудомиром Николаевичем домой и краснела. Сзади доносился глумливый шепот: «Сашка, Сашка-Трансфоратор! Не влезай, убьет!» Видела, как трепещут занавески в окнах. Агитатор продолжал витийствовать перед сузившейся аудиторией, и в голосе чувствовались проникновенные нотки. Дома он вешал соломенную шляпу на косульи рога, мыл тщательно пальцы. Берег себя – мало ли какую заразу хранили в клубе вещи, к которым прикасался. За ужином спрашивал о прочитанной литературе, говорил о семенах разумного, доброго, вечного.

Сашка жила на свете двадцать два года с половиной, а серьезных книг читала всего две, и то в школе. Про неверную жену, которая мучилась-мучилась да и бросилась под поезд, и про парня, убившего старуху и тоже изрядно промучившегося. Ну, это не считая, разумеется, школьных сихов и рассказов-статей в разных журналах. Застыдившись, решила съездить в районный поселок, сходить в библиотеку и краеведческий музей для самообразования.

В библиотеке книг оказалось так много, что растерялась, какую взять. Подумала, может, неместным не дают, постояла немножко и ушла. По стенам музея висели живопись и графика местных художников. Цветные картины глянулись Сашке больше. Только вот женщины на двух рисунках были голые, как в бане, а ведь в музей мужчины ходят и даже школьники…

В магазине повезло попасть в очередь за голубым крепдешином в синюю крапинку. Удалось незаметно вынуть из лифчика кошелек, недавно бригада получила деньги сверх трудодней. В другом магазине Сашка купила легкие сандалеты из серой кожи, – не в кирзовых же сапогах щеголять при крепдешиновой обнове. После получился дивной красоты сарафан, светлое было Сашке к лицу.

На обратном пути ехала в кузове грузовика-попутки с молодой семьей. На коленях у мужчины сидела махонькая девочка, завернутая поверх плащика в байковое коричневое одеяло – будто сахарная пирамидка в вощеной бумаге. Женщина играла с ребенком в ладушки. Когда грузовик встряхивало на колдобинах, все трое вскрикивали: «Ой!» и смеялись.

Сашке не нравились краснощекие деревенские младенцы с толстыми ручками-ножками в колбасных перетяжках, это же дитя было сущий стебелек: от пушистых волос шло сияние, ресницы посверкивали, как золотые остьица ячменя. И что-то странное в ней взыграло. Захотелось вдруг заиметь такое же теплое, нежное, которое целуешь, вдыхая родной запах, а оно щекотно лепечет в ухо и тонкими ручонками обнимает шею. Но чтобы непременно девочка была, не пацаненок. Сашка любила бы дочку так же, как мать брата Ванечку, погибшего на войне. Назло материнской нелюбви к ней, Сашке.

Захваченная расчетом улучшения разлапистой крестьянской породы, она ни на ком из парней не остановилась. Неширок оказался выбор: либо кряжистые увальни с мясистыми лицами, либо каланчи долговязые – Сашка сама была не из маленьких. Да чего от себя таиться! Ведь сразу пригляделась к постояльцу. Приметила под очками большие умные глаза цвета песчаного дна в речной тени, нос не картошкой кверху – пряменький, аккуратный, руки изящные. Холеные нерабочие руки с узкими ногтями…

Через неделю Сашка поняла: куда направится агитатор, туда бежит-торопится ее взгляд. Смотрела, слушала – любовалась. Слова слетали с губ Трудомира Николаевича округлыми стружками, тема отшлифовывалась обстоятельно, гладко, как Буратино… Вот только зря агитатор облачился в бордовый джемпер, опасаясь вечерней прохлады. Быкам же что бордовый, что рудый – все равно красная тряпка. Тем более Вахлаку, который свирепел даже при виде пионерского галстука. Быка держали на ферме в стойле, раз в день выводили гулять, а тут кто-то вольно выпустил. Сашка вовремя оглянулась на топот. Не растерялась, схватила агитатора под мышки и закинула на городьбу, а оттуда он сам выше на березу забрался. Покричал, пока Сашка на рогах у бугая моталась, лупя его в шею ногами, – помогите, помогите! Вахлак умудрился за юбку ее подцепить, когда она тоже на городьбу лезла. Чуть не умерла от стыда – юбка задралась, ляжки в трусах наголе! Случилось это, к счастью, близко от клуба, парни примчались мигом, навалились гуртом на бычину и сняли Сашку с рогов. Она – в кусты, спасители – в хохот, агитатор схоронился в ветках. Увели взмыкивающего Вахлака, и лишь тогда слез с березы. Подал руку, влажную от испуга: «Спасибо вам… Не поранились?..»

Не поранилась. Ссадины с синяками на спине остались, – Сашке с детства не привыкать, она такие мелочи ранами не считала. Больше думала, что опозорилась с трусами перед Трудомиром Николаевичем. Хорошо хоть не порвались у него на глазах. Спасибо нетеплому вечеру и материной юбке из крепкой диагонали, и что решила надеть ее со старым свитером. В сарафане-то плоше бы пришлось. Однако и тут не страшилась – не впервой лягаться с порозами6   Пороз – бугай, бык.

[Закрыть]. Огромные хряки, быков не меньше, бывало, сбегали с летника, растелешатся на тракте и машин ничуть не боятся. Начнешь подымать хворостиной – норовят сбить с ног и кусаются не меньше собак. А Вахлак известный задира, но никого еще насмерть не проткнул…

В этот вечер растроганный Трудомир Николаевич необыкновенно разоткровенничался от благодарности. Рассказал о «закрытом» письме в обком со штампом «секретно» и о докладе Никиты Сергеевича Хрущева на XX съезде КПСС. Высокие партийные люди проголосовали за одобрение письма. Из-за него, из-за секретного послания ЦК, даже экзамен по истории в школах отменили.

Агитатор сам не понимал, зачем говорит это малосознательной девушке, но старался подбирать слова проще, у него был богатый опыт бесед с невежественными крестьянами. А Сашка сидела с сияющими глазами, с глуповатой улыбкой и почти ничего не слышала. Любовалась Трудомиром Николаевичем, какой же он красивый и как много знает.

– Человек взял на себя все руководство, – вещал он между тем. – Лично управлял всеми сферами советской деятельности, даже языкознанием. Мы были как крепостные в его частном владении. Теперь люди будто проснулись от тяжкого сна. С сельчан сняты налоги за каждого цыпленка, жизнь понемногу налаживается. Сталин…

– Сталин? – встрепенулась Сашка.

– Так я же о нем вам минут десять толкую, – удивился он с легким укором.

– При Сталине хорошо было, – сказала она. – Цены в магазине быстро падали.

Вспомнила, что и водка год от году дешевела. Отец-инвалид, приученный на фронте к «наркомовскому» спирту, от той подешевевшей водки и помер.

– Хороший был Сталин, но и Никита Сергеевич хороший. Паспорта нам скоро обещали выписать.

Агитатор был разочарован. Верно говорят, что какая бы тоталитарная власть над народом ни довлела, все она ему хороша. Нехороша, получается, только тем, кто сам хочет стать властью, эти и баламутят.

Глубоко вздохнув-выдохнув, он прогнал из головы крамольную дурь. Доужинали в молчании.

Храбрая, конечно, девушка, размышлял агитатор, – будто женщина из знаменитого некрасовского стиха, но дремучая. На редкость темная. И с чего вдруг на него нашла исповедальная проруха?..

А Сашка в это время думала, как его обольстить, да так ничего и не придумала. Никогда же охмурением мужиков не занималась. Трудомир Николаевич – мужчина культурный, женатый и по натуре интеллигент, не бабник. Не особо на нее смотрел и обращался все на «вы» с вежливыми «извините-спасибо-пожалуйста». Поэтому Сашка просто пришла к нему ночью и легла рядом в тоненькой батистовой сорочке. Вот тут-то с него вся культура и слетела, как осенью листья.

Собственные действия пошатнули Сашкино лучшее о себе мнение, но поступить иначе она уже не могла. Во-первых, поздно, во‑вторых, надо. Агитатор же, забыв обо всем, совершал свою мужскую работу добросовестно и со знанием дела. Сашка одновременно ругала и хвалила свое нахальство. От испачканной сорочки и самого акта ей стало стыдно, противно до тошноты. Побаливало в укромном месте. Тем не менее, досадуя на неопрятность человеческой природы, мылась Сашка под утро осторожно, чтобы ненароком не смыть агитаторское семя.

Больше она в агитпункт не ходила, и Трудомир Николаевич явственно охладел к ораторскому искусству. В кино перестал оставаться, спешил домой. Ночи близости казались Сашке священными, и попривыкла она к нелекторскому усердию постояльца. В каждой артерии и малой венке, каждой каплей крови ощущала льющиеся в нее семена. Ждала, когда закрепится в лоне одно, освоится, пустит корни, как ячменное зернышко, и взрастет дивным плодом – крохотной девочкой с нежным запахом и вспархивающими золотыми ресницами. И в одну прекрасную ночь зернышко закрепилось. Сашка сразу это поняла по впервые испытанной щемящей дрожи, унесшей ее тело высоко-высоко на небесных качелях. «Счастье», – подумала тогда Сашка.

К отъезду квартиранта она чисто-начисто отскоблила все наросшие к нему чувства. А он как раз созрел до объяснения.

Агитатор с сожалением покидал покладистую хозяйку. Здоровая, юная, она словно вернула ему часть собственной молодости. Готовила много и вкусно. Но супружеский долг, пулей засевший в сердце, требовал возвращения к варенным всмятку яйцам и протертым супам. Не мог Трудомир Николаевич морально идти против того, за что агитировал людей. Не мог нарушить великую советскую идею семейных ячеек, прочными сотами связывающих государство в единое, нерушимое целое. Сашка вкусно пахла подсолнечными семечками и свежим березовым веником, но законная супруга все же была фундаментом агитаторского существования. Она руководила крупным товароведческим ведомством, имела какой-то тайный побочный доход, – в детали Трудомир Николаевич из партийной брезгливости не вдавался и уважал в жене делового человека. В общем, возможности у нее были большие. Жена презирала других за то, что они видят яблоки по штуке в год в детском подарке, и Трудомир Николаевич слегка это презрение разделял, когда ел редкие фрукты чаще, чем остальные мясо. Да и мясо… тонко прокрученные котлетки на пару, полезные телячьи отбивные… Самое же главное – центральное отопление, водопровод и санузел. А здесь что? Примитивная изба с русской печкой. Деревня от слова «дыра». Дыревня…

iknigi.net

Читать книгу «Хлеба и чуда (сборник)» онлайн полностью — Ариадна Борисова — Страница 1 — MyBook

© Борисова А., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *

Иваны да Марья

Предков Александры Ивановны привезли в Якутию силком по царскому указу «садиться на пашню в еланых местах» триста лет назад из-под самой Москвы. Воевода велел раздать семьям конный и рогатый скот, поселенцы стали возделывать неласковую северную землицу, сеять рожь, ячмень, коноплю для масла и пеньки. Сюда же ссылали каторжан, позже добавились старообрядцы и скопцы. Отписной грамоты было не добиться, из тайги не вырваться, редких беглецов неизбежно ловили и отправляли на Нерчинские рудники, где люди, не успевая надорвать жилы, заживо разлагались от свинцового яда. Постепенно образовалась большая русская слобода, хлебная и ямская: до продажи Аляски тут проходил тракт российско-американской компании. Попы крестили наездами «своих» и аборигенов. Язычники принимали православную веру не без корысти – крещеным выделяли земельные наделы. Новообращенные венчались с русскими девушками, и скоро к житнице приросли ветви мешанцев – людей красивых, рослых, с детства знакомых с трудом пахарей, отчего их и прозвали «пашенными». Когда родилась Александра Ивновна, в ту пору Сашка, ее село разговаривало на стойком пашенном диалекте с вкраплениями якутских слов, старики и по сию пору на нем говорят.

В детстве из палисадника Сашкиного дома выше крыши поднимались, переплетясь ветками, две березы. Пятна солнца в их тенях усеивали песчаную тропинку к дому ярко, густо, как пролитый мед. О меде в деревне знали не понаслышке: лесник Иван Гурьевич Чичерин – последний скопец, за глаза называемый Мерин-Чичерин, держал пасеку, его пчелы собирали взяток с обильных саранковых лугов.

Грустная история была связана у Ивана Гурьевича с пасекой. Диких пчел сумели приручить два брата-скопца, трудяги оборотистые, но ветхие, и больше пасечным делом никто не занимался не то что в слободе, а может, и по всему Северу. Иван же Чичерин еще мальчишкой прикипел к работе с медоносами. Из-за них и остального огородно-полевого наследства, человек уже не юный, дал он себя оскопить. Так говорили сельчане, прекрасно зная, что безрассудный поступок этот Иван Гурьевич совершил вгорячах по причине измены синеглазой любви своей Марьи.

Единственная дочь из зажиточной семьи с тремя сыновьями, гордая Марья не одному жениху отказала, а к Ивану Чичерину – неказистому, с лицом, порченным в отроках оспой, по совету отца относилась благосклонно. Сговорились, тут девица возьми и сбеги с другим Иваном, Кондратьевым. Не счесть историй, когда истомленная собственной заносчивостью перестарка чуть ли не из-под венца бросается от серьезного человека в объятия первого же подвернувшегося шалопая. Ванька Кондратьев был ветреником, но красавец – Марье под стать.

Вдовый отец беглянки погневался и принял Ваньку в дом по справедливости, как четвертого сына, под обещание не ярыжить. Однако жизнь молодых в дружном семействе не заладилась не из-за нарушения Ванькой клятвы, а из-за сочувствия примака новой бедняцкой власти. Зыбкая эта власть заявляла о себе все бойчее между налетами белых отрядов и разбойных анархических банд, и Марьины братья-середняки скоро тоже перестали упираться.

В экспроприации имущества Ивана Чичерина Ванька Кондратьев принял живейшее участие. Поля-огороды, небольшая коровья ферма отошли крестьянскому товариществу, пасеку милостиво оставили Ивану Гурьевичу. Возле нее, на окраине деревни, он и срубил избенку. А добротный скопческий двор у реки на взгорье, с домом и черной банькой, решено было отдать свежеиспеченному начальнику – заведующему общественной фермой Ивану Степановичу Кондратьеву.

Первым делом он на радостях посадил в палисаднике две высокие березы – застолбил будущее счастье. Деревья взялись на диво согласно, и хозяйственником Иван Степанович оказался справным, несмотря на досужие разговоры о его ветрености. На возобновившиеся пьянки Ивана Степановича сельсовет смотрел сквозь пальцы. Все же знали, что Кондратьев в бытность Ванькой не дурак был покутить с промысловых удач, да ведь и охотником считался фартовым. Раззудился, значит, в Иване Степановиче прежний гулена, но заработок нес строго жене, напивался не столь уж часто, негромко и не дома. А Марья… Недолго боролась Марья с дурными наклонностями мужа, родила дитя и по виду смирилась.

Сашка знала, как жестоко мать мучилась ревностью, презирая всех женщин и любую, в частности, самое себя не щадя в негласном, но из каждой поры пышущем отвращении. Ревновала отца, а не любила. Кого Марья любила беззаветно, всем сердцем без памяти, так это первенца Ванечку, – точно с лица сына сияло ей солнце. Сашка же появилась ребенком незапланированным, случайно, можно сказать, в год отчаянного всплеска Марьиной женской активности. Мать ходила вторым бременем трудно, ждала снова мальчика, красивое имя подобрала ему – Александр, а разрешилась существом своего немилого пола и в страшном разочаровании не захотела даже подумать о более приемлемом для девочки имени.

Вопреки родительскому недогляду Сашка росла здоровенькой, шустрой, как пацаненок. Мать ею и не заморачивалась. Но Ванечка! Сын! Святое… Марью восхищало собственное продолжение в мужчине, человеке противоположном созданиям слабым и порочным по природе. Думы о ненаглядном Ванечке утешали черствеющую в злой обиде душу: Иван Степанович сквозил мимо жены холодным ветром и через четыре дня на пятый не ночевал дома. Да кому о том было ведомо? Кому было ведомо – молчали. В остальном не придерешься – отгрохал новую ферму, вывел хозяйство в передовые, свой дом держал в исправности и сына наставлял к мужицкой работе.

Просыпаясь ночью, Сашка видела, как мать на цыпочках крадется проверить, не скинул ли Ванечка одеяло, не приболел ли, не дай бог, охотясь в мороз на рябчиков; видела, как любуется она его спящим лицом, отдалив свечу. Девочка пугалась безумных глаз матери, ярче свечей исходящих светом горячечной нежности, в которой, казалось, тонуло все ее тощее, длинной жердью иссохшее тело. Ни разу зыбь этой нежности не коснулась дочери, зябнущей под коротким заячьим одеяльцем, знавшим еще Ванечкино младенчество.

Неистовая материнская любовь не испортила мягкого, дружелюбного характера Сашкиного брата. Ровный со всеми, он и к домашним относился с одинаковой лаской. Весной высаживал в палисаднике сине-белые анютины глазки для Марьи, а для сестренки – красные маки и, ущипнув за румяную щеку, шутил про маков цвет. Сашка подозревала, что по-настоящему Ванечка был привязан к одному человеку – леснику Ивану Гурьевичу. Ее и в помине не было, когда они подружились.

Чичерин жил бирюк бирюком. В деревне его недолюбливали. Не терпя неряшливости, суровый лесник заставлял начисто прибирать древесный мусор с делян, к самовольным вальщикам и браконьерам был беспощаден. В вольере возле своего домишки Иван Гурьевич выхаживал то подраненного лося, то волчонка, попавшего лапой в капкан. Ребятня набегами норовила сунуть хлеба сквозь сетку, кто и шишками в зверей кидал. Потрясая прутом, Чичерин грозил высечь озорников.

Ванечку дома не наказывали – не за что было, он и тут не побоялся: «Не ругайтесь на меня, дядя Ваня, я ж плохого не делаю». Глянув в синие глаза мальца, Иван Гурьевич дрогнул. Постоял с поникшей головой, размышляя о чем-то, и внезапно смягчился: «Заходи». Потом накинул ему на голову шляпу с сеткой и повел на пасеку. Мальчика заворожили слова, в которых вроде бы ничего особенного не было: «Слышь, царица тоскует? Деток оплакивает. Тесно имям, часть отделиться от семейки хотит». Матушка-пчела действительно издавала жалобные звуки, пчелы пылко роились вокруг.

Ванечка сразу влюбился в кропотливое пчелиное царство. Позже рассказывал сестренке об окруженной почтительной свитой царице, о подданных, готовых отдать ей в голод последнюю каплю меда. Маленькая Сашка слушала, не все понимая, думала – сказки.

Миска с медом перестала быть редкостью на обеденном столе. Отцу дружба сына с лесником не больно-то нравилась, но на первых порах помалкивал. Сам в подростках нанимался в охотку к старым скопцам полоть огород за крынку сладкого солнца.

Никому не признался бы Иван Степанович, что совестит себя за стыдный раж раскулачивания. Было тогда так: покойный тесть шепнул, будто Чичерин собирается завтра передать Советам скопческое добро, и Ванька Кондратьев, пораскинув мозгами, подначил товарищей действовать до рассвета, пока Мерин-Чичерин спит. Со смехом, с прибаутками выкинули скопца из дома в подштанниках. Весело получилось, а в недобрый час царапнула Ванькино сердце вина и начала точить, и понемногу вся досада, все недовольство собой обернулись против Марьи. Из-за нее хотел унизить Ивана Гурьевича, из-за нее сообразил, как легче завладеть чужим ухоженным двором!..

Поздно спохватился Иван Степанович с запретом сыну шастать на пасеку. Ванечка, вымахнувший выше отца, глядя без страха в лицо, заявил: «Убери, тятя, ремень-то, отберу ведь». Марья осмелилась укорить мужа: «Сам виноват, семья тебе побоку…» Иван Степанович молча стукнул кулаком в стену и ушел в загул на неделю, благо звеньевые досматривали за фермой преданно… А Ванечка, окончив в том году семилетку, подался к Чичерину в помощники.

…Июнь 41-го выпал у Сашки из памяти, но вот ноябрь запомнился фразой, повторяемой на разные лады: «Немец под Москвой». В клубе крутили патефон, и под песню Утесова «Дан приказ ему на запад» семья проводила на фронт Ивана Степановича. Иван Гурьевич уехал с ним в одном грузовике.

Соседка Катерина, сблизившаяся с Марьей во время войны, рассказывала, что кто-то уведомил военных людей о тайне лесника, всем в деревне известной. Приезжий командир будто бы захохотал и хлопнул Чичерина по плечу: «Повезло тебе, скопец, яйца-то в бою только помеха!»

Присмотр за таежным участком и пасекой остался за юным лесником. Заезжая по работе в городское управление лесничеством, Ванечка рыскал по базам и рынкам, где только мог, и скупал соль и спички. Запаса хватило на целых три года, мать была бережлива. С тех пор сохранилась привычка у Сашки, давно уже Александры Ивановны, заходя в магазин, в первую очередь осматривать полки в поисках соли и спичек, всякий раз с воспоминанием о брате.

Восемнадцатилетнего Ванечку увезли с новым набором поспешно, словно на пожар. Прошел ледоход, Сашка с детворой носилась по берегу, бросая в осколки шуги[1] крошки хлеба, – задабривала речных духов, чтобы год выдался урожайным и кончилась война. Не успела попрощаться с братом и рассердилась на мать, что не позвала. Не застав ее дома, нашла по глухому вою, доносящемуся с задворок. Марья плашмя лежала на сырых бревнах, выловленных накануне багром на реке, и выла надсадно, на одной ноте, как волчица. Сашка вначале отпрянула, такими жуткими почудились ей надломленные над головой матери руки, все ее вытянутое вдоль черных бревен тело и безысходный вой. Лишь когда в груди прекратилась дятлова дробь, осмелилась дернуть Марью за безвольно упавший локоть и некстати заметила в русых волосах белой сталью блеснувшие пряди. В открытых глазах, точно в ледяных лунках, дрожала синяя-синяя вода и, светлея, текла по вискам. Сашка поняла, что мать в беспамятстве, села рядом на мокрую кучу коры и тоже тихонько завыла.

Осенью почтальонка принесла письмо от Ванечки. Отправил он его со станции Мальта Восточно-Сибирской магистрали, где проходил снайперскую подготовку в стрелковом полку. Марья схватила письмо обеими руками, плача и радостно вскрикивая, Сашке даже неловко стало перед чужим человеком за ее поведение. Читая вслух, взахлеб по складам, мать без стеснения покрывала бумагу поцелуями. В этом послании, почему-то запоздавшем на два месяца, Ванечка писал, что на днях едет на фронт, спрашивал, как справляется с работой лесник, поставленный доглядывать за участком вместо него и Ивана Гурьевича. Наказывал сестренке хорошо учиться и просил заложить специальными подушечками ульи.

Сашка опоздала, пчелы куда-то улетели. В классе она единственная не пропускала уроков: из-за небывалой засухи в деревне случился недород, и люди голодали. Сена Марья с Сашкой заготовили чуть, и пришлось отвести бычка Борьку на бойню. Злая, не подступиться, притащила Марья домой пятнадцать килограммов мяса – все, что осталось от Борьки после сдачи обязательных ста килограммов государству. Содрав со шкуры меховой покров с частью мездры, Марья выморозила кожу и порубила на кусочки для супа. Корова Субботка перебивалась чем придется, молока стала давать вполовину меньше ранешнего, к тому же почти все оно шло на погашение ежедневного продналога. Сено зимой совсем кончилось, и Субботку постигла Борькина участь. Сашка плакала, отказывалась есть суп из коровьих костей. Спокойная, доверчивая Субботка с теленка была Сашкиной наперсницей, раньше девочка мечтала, что корова умрет счастливой, дожив до глубокой старости.

Из города потянулись невероятно истощенные люди. Мать прибила к калитке железную щеколду и велела не открывать незнакомым. Однажды Сашка увидела в окно, как по дороге мелкими шажками бредут женщина с маленьким мальчиком, и вынесла им несколько вареных картофелин. Вблизи женщина походила на одетый в лохмотья скелет, мальчик выглядел немногим лучше. Они жадно проглотили картошку тут же за калиткой. Сашка снова не утерпела и отдала им зайца, попавшего в петлю на удачливом Ванечкином месте. Женщина очень благодарила, а мальчик смотрел на мертвого зверька и плакал.

Сашка не сказала Марье о снятом утром зайце и ждала, когда эти двое снова придут – припрятала для них рябчика. Но они не пришли…

Отдежурив на ферме ночью, Марья, перед тем как завалиться спать, выпивала две кружки горячего чая. Сашка с вечера заваривала этот самый чай из сушеных ягод шиповника, колотой чаги и жженой картофельной кожуры. В настой шли очистки без «глазков», остальные копились для будущей рассады. Из подгнившей картошки пекли драники, из сладковатой помороженной – оладьи с мучным конопляным семенем, а позеленевшие, застрявшие в углах подполья клубеньки мать выкидывала – такими бульбочками люди травились насмерть.

mybook.ru

Читать книгу Хлеба и чуда (сборник) Ариадны Борисовой : онлайн чтение

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Марш отсюда с собакой, – турнула их мать в коридор. Удивилась, увидев Варю в домашнем: – Не пошла в ресторан? Ух ты, малец какой кареглазый!

Варя повторила легенду о двоюродном брате. Римма Осиповна выслушала и тихо сказала:

– Варенька, мне Маргоша давеча пожаловалась на этого… Медницкого, что мальца тебе оставил. Выходит, не вернулся за ним? Совести нет у человека.

Геша рвался в коридор к мальчикам и Геббельсу. Римма Осиповна выпроводила пса в тамбур, затащила своих бутузов в кухню и заперла дверь:

– Постучат, кому надо. Варенька, надо что-то делать. Медницкий твой неизвестно где шляется…

– Он не Медницкий, а Медынцев, и он не мой.

– Тут разницы нет, тут страшно, что мать ребенка потеряла. Представляешь, каково ей сейчас? Я бы уже все волосы на себе порвала. Полгорода бы обегала, больницы и морги обзвонила, милицию бы подняла на уши…

А Варя о родительнице Геши и не подумала. Ну, не то чтобы совсем, но не с такой позиции – материнской. Считала Медынцева нечутким, а сама…

– Варь, ты мальчика о ней спрашивала?

– Говорит – мама дома. Пирожки стряпает.

Римма Осиповна поставила на стол тарелку с теплыми булочками, налила мальчикам по розетке брусничного варенья. Глядя на бутузов, и Геша хорошо поел, все смели, даже Варину кашу. «Пасиба» за ужин Геша сказал Римме Осиповне и спросил у нее же:

– Когда Дед Молоз плидет?

– Скоро, Гешенька. Пойдем наверх, он и придет.

На ухо Варе Римма Осиповна шепнула:

– Попросила наших актеров заглянуть в костюмах. У них сейчас самый сенокос, по заказам отрабатывают. Позвоню им, пусть третий подарок возьмут.

– Прокопьевна сердится, кидает телефон.

– Ничего, посердится и перестанет. В милицию позвонить?

– Да, – Варя зажмурилась, представляя жену Медынцева, рвущую на себе волосы. – Да, позвоните, пожалуйста.

Елочка в комнате Риммы Осиповны стояла в углу на крестовине – покупная, с мягкими иголками из полимера, с электрическими свечами-гирляндами и стеклянными игрушками. Дед Мороз, хоть и пошатывался слегка от усталости, нисколько не растерял своей внушительности – посох выше шапки, борода до пояса и таинственный мешок за спиной. Снегурочка тоже себя не посрамила, несмотря на арлекиновское выражение лица из-за разводов туши под глазами. Прибаутки отскакивали от зубов сказочных гостей без сучка-задоринки, развеселившийся Дед Мороз спел про Снегурочку несколько почти приличных частушек. Римма Осиповна потушила свет, и в руках бутузов с шипением брызнули искрами бенгальские огни. Одну искристую палочку доверили подержать Геше с Вариной подстраховкой. Потом все закричали: «Елочка, зажгись!», и по мановению волшебного посоха вспыхнули разноцветные гирлянды. Варя смотрела в сияющие детские глаза с отражениями свечей и радовалась восторгу Геши, а внутри в то же время плакала.

Бутузы прочли по стихотворению и получили подарки из мешка. Геша с общей помощью спел песенку, отрепетированную днем. Дед Мороз и ему вручил красивый бумажный кулек, полный сладостей, яблок и мандаринов.

– Холосый Дед Молоз, пиходи есё! – закричал мальчик на прощание.

Милиция не приехала. Должно быть, вызовов много, беспокойный же день. Варя старалась не думать о жене Медынцева. Не знала, что сказать милиционерам, если приедут без матери ребенка. Отдать Гешу им, людям незнакомым, было как-то не по-честному – может, его и не искал никто. В десять Варя уложила малыша и прикрыла сбоку торшер шалью, чтобы свет не мешал ему спать.

Юбилей директора, разумеется, кончился. Маргоша у себя в театре, наверное, танцевала вовсю. Пусть бы ей повезло открыть в Новом году новое окно… У Вари-то оно открылось, – неожиданное, правда. Вернее, нежданное. Что это за окно, она еще не могла уяснить, но не сомневалась вторжению в жизнь чего-то нового, сердцем чувствуя, как странно, чудесно меняется время в ней и вокруг.

Варя неспешно принялась готовить на стол, втянула из форточки висящий за окном на морозе рюкзак с продуктами. Колбаса и венгерский шпик отогреются к двенадцати часам, есть салат, банка соленых помидоров и компот ассорти, а шампанским стрелять не обязательно. Варе даже не захотелось пойти посмотреть концерт Карела Готта к певице Полине, владелице телевизора. Не только из-за того, что ребенок мог проснуться и испугаться один, без Вари. Просто ей самой хорошо было с ним, уютно, как в детстве с мамой. Поэтому, когда раздался деликатный стук в дверь, Варя вздрогнула и неприятно очнулась от расплывчато-праздничных мыслей.

– Войдите, – разрешила она Медынцеву или милиционеру.

Человек вошел…

Он оказался не тем и не другим. Это был неизвестный Варе мужчина, высокий и усталый. Как только дверь затворилась, он без приглашения опустился на табурет. Не сел, а именно опустился, машинально и точно, – так у людей получается в сильном удивлении. Варя поняла, что одним зорким взглядом мужчина успел охватить всю комнату и, несмотря на слабый свет торшера, увидел спящего Гешу. А кроме Геши, незнакомец разглядел стены в бумажных флажках с «солнысками», новогодний наряд Вари на спинке кресла и саму ее в сарафане, черном с ромашками.

– Здравствуйте, – сказал мужчина. – Вы – та самая девушка на фотографии, я ваше платье запомнил. В газете, с курицей.

– Да, это я… но без курицы, – смутилась Варя. – А вы?..

– Я – Захар, дядя Геши. С обеда его ищу.

Он рассказал, что утром зять повел сына на утренник, который якобы проводили на работе для детей сотрудников. К обеду Глеб с ребенком не возвратились. Встревоженная мать еле дозвонилась до вахты и выяснила, что никакого утренника не было, а Медынцев уволился не далее как вчера. Дома он не говорил о намерении уйти с работы. Захар отправился на поиски. Побывал везде, куда зять предположительно мог зайти, и один из приятелей вспомнил о связи Глеба с некой Сусанной, мастером мужского зала в центральной парикмахерской. Заведение, к счастью, еще не закрылось. Парикмахерши сказали Захару, что пара зарегистрировалась в загсе неделю назад и надумала переселиться в Казань к родителям Сусанны. Услышав, что Медынцев взял ребенка с собой, женщины удивились: «Сусанна же не хотела обузу брать. Стало быть, уломал…»

После праздника Захар решил ехать в Казань за племянником. А пока он ходил, мать позвонила в милицию, и там ей дали адрес, где находится мальчик по имени Геша Медынцев.

– Почему она сама не пришла? – спросила Варя.

– Кто, мама? Ноги у нее больные, да еще разнервничалась.

– Он с ней, значит, развелся?

– С кем?

– С вашей сестрой.

Захар замолчал и как-то непонятно, печально на нее посмотрел.

– С матерью Геши, – уточнила Варя без особой уверенности. – Мальчик сказал, что она дома… Пирожки печет…

– Он о моей маме сказал, – вздохнул Захар. – Геша бабушку мамой называет. Видимо, потому что я так зову. А сестра… Вера сердечница была. Родила сына, и через полгода Веры не стало. Глеб… любил ее. Не пустой он человек, по-своему порядочный… просто не умеет с бедой смиряться. Либо, наоборот, умеет – отрубил, и как не бывало… Мы бы ему в женитьбе не препятствовали. Нам только хотелось знать, что за женщину он выберет, не будет ли она обижать ребенка. Все-таки Геша единственный мамин внук… и мой племянник…

Захар не говорил о Медынцеве плохо, словно пытался его оправдать и сам в чем-то оправдывался. Варе это понравилось.

– Извините, не знаю вашего имени…

– Варя.

– Глеб, помню, газету показал, посмеялись с ним – веселая фотография. Вы с ним тогда же, летом, познакомились?

– Нет, мы бывшие одноклассники. Курица заново нас «познакомила». Медынцев стал приходить по-дружески. Считал, что мы друзья. Но я так не считала. Думала, что отделалась от него, и вдруг нагрянул. Попросил за ребенком присмотреть…

– Да, неловко получилось, – Захар встал и начал собирать детские вещи. – Я гляжу, вы куда-то праздновать должны были идти, а из-за Геши не пошли.

– Все нормально, – Варя подала стоящие у батареи Гешины валенки.

– А можно я… можно, вас к нам пригласить? Не отказывайтесь, всего полтора часа осталось до курантов.

… Так сбылось Варино предчувствие нового окна.

Захар не был высоко и всесторонне развит, он оказался обыкновенным водителем большегрузных машин и хорошим человеком. В остальном будто по заказу – внешне похож на целинника с картины, старше Вари на пять лет, умеренно пьющий, и не только стирать помогал ей, но и во всем остальном. А главное – влюбился в Варю, по его словам, едва увидел ее, Гешу и «солныски».

Геша считал Варю с Захаром своими родителями, а себя – родным старшим братом двух вскоре народившихся сестричек. Свекровь Варе досталась абсолютно не кровожадная, не помесь гарпии с цербером. Научила невестку печь булочки не хуже, чем у Риммы Осиповны, пряники, пончики, пирожки, пироги сладкие, рыбные, капустные… куриные…

Только когда Захар разделывал для пирога курицу, вспоминала Варя Глеба Медынцева. Вспоминала и думала совсем без досады, почти с жалостью: скрыл свое вдовство. Застили Медынцеву беды-неудачи его каждодневную радость, хотя был он по-своему порядочным человеком. Клятву свою по крайней мере сдержал. Что правда, то правда – Варя его больше не видела.

Кузькина мать

Каждый раз в Новый год Маргоше казалось, что жизнь у нее вот-вот наступит другая и жить станет лучше. Веселее… Многим так кажется, даже тем, кто целой стране может устроить веселую жизнь. А Маргоша была сама себе страна, сама себе горы, равнины, реки и вполне действующий вулкан страстей. Правда, в последнее время он бурлил не так сильно, как прежде. «Вулканы тоже нуждаются в отдыхе», – хорохорилась Маргоша, женщина в душе домовитая, преданная, но не понятая в лучших качествах недальновидным противоположным полом.

Впрочем, ей было кого винить в своей нынешней невостребованности. В восемнадцать лет Маргоша увлеклась парнем рослым, красивым и компанейским. Спустя два года уразумела: несложно произносимые избранником клятвы прямо пропорциональны их нарушению. Маргоша велела красавцу катиться куда подальше вальсом Маньчжурии вместе с компанией и присмотрелась к мужчинам представительным и ответственным.

Эти были сплошь женатики и партийцы. Едва их отношения с Маргошей начинали перерастать в нечто существенное, воинственные жены подключали к битве против нее партию. Тяжелая артиллерия глубоко ранила представительных мужчин. Не желая более рисковать, они затевали пространные разговоры на тему партийной верности, из чего вытекало, что разводиться ответственным людям воспрещается, а иметь вне ответственности такую очаровательную возлюбленную, как Маргоша, не грех.

Она не желала быть возлюбленной, которую только и делают, что имеют, и отправила партийцев туда же. По сопкам Маньчжурии.

Блуд и флирт со сластолюбивой мужской шушерой Маргоше поднадоел. Блядки – обратная сторона медали «Супружество», а Маргоша все же надеялась когда-нибудь увидеть аверс. Вдруг понравится. Но времени прошло много, и теперь бы она согласилась на мужчину невысокого, некрасивого, даже лысого. Внешность роли не играет, лишь бы любил.

Встречались лысые, приземистые, кривоногие, на первый-второй рассчитайсь… Увы, и третьесортные женихи покинули Маргошу, млеющую в сладких мечтах о браке. Привередливая невеста классически опоздала на разбор, и, конечно, никто, кроме нее самой, не был в том виноват.

Она уже заработала пенсию (балетную) и опасалась, что попросят из театра. Следовательно, из ведомственного общежития тоже. Куда податься после этого, Маргоша не знала, и нервы пошаливали. А все равно обрадовалась по старой привычке, когда куранты в очередной раз взбили остаток уходящих секунд в пышную пену. Новорожденное время многообещающе зазвенело бокалами: дзинь-дзинь, ура, товарищи, с новым счастьем! И пусть платье прошлогоднее, пусть на столе неизменные блюда – оливье, холодец, печеная птица, картошка с мясом, рыбный и сладкий пироги – все равно после зимы придет новое солнце! Не может быть, чтобы навстречу весне не открылись Маргошины новые окна…

Скрипач Женя Дядько поднял фужер:

– Друзья, посмотрите на наш праздничный стол! Задумывались ли вы над тем, что он символизирует благополучие страны? Я восьмой год в Богеме, а стол все тот же! В традиционных вариациях. Этот стол, как константа неизменного мира, закрепляет веру в постоянство основ. Так выпьем же за стабильность и наше светлое будущее!

Потом пили за творчество и успех, за любовь и детей, за родителей – живых и ушедших, и чтобы не было войны. И еще за что-то, и еще… Спиртного, как ни странно, хватило. Притопавший ночью комендант дядя Равиль увел пьяного Дмитрия Филипповича в комнату, где в неусыпном ожидании хозяина сидела в кресле кошка Фундо. Женя Дядько напялил чью-то дед-морозовскую бороду и схватил мешок из-под муки, порываясь пройтись с колядками по ближним домам, но чуть не задохнулся в мучном облаке. Женю почистили, успокоили и под обещание поколядовать в Святки отправили в постель. В общем, разошлись аккуратно, без баталий и дверных пинков.

А в один из святочных дней женщины решили погадать. Отмели за неимением баню, подвал и петуха. Осталось простенькое гадание с бумагой – скомкать, сжечь на блюдце и разгадывать по тени, что кого ждет.

Задавая вопрос о своей лучшей, возможно, доле, Маргоша очень волновалась. Ее бумажный комок наделал чаду, сгорел, и на стене показался загадочный ответ: не мужчина, не лягушка, а неведома зверушка. Повертев блюдце Маргошиной рукой так и сяк, певица Полина Удверина неуверенно сказала:

– Мне кажется, ты родишь… Или забеременеешь в этом году.

– Да, и мне тут ребенок почудился, мальчик, – подтвердила балерина Беляницкая.

– А папаша ребенка? – с горькой иронией усмехнулась Маргоша. – Папаша вам не чудится? – И зажгла свет. Когда «мальчик» рассыпался в пепел, она ушла.

Не то чтобы Маргоша была против детей. Просто седьмое посещение абортария пять лет назад избавило ее от поисков противозачаточных средств.

Гадание разочаровало, зато после старого Нового года бывшая соседка Варя, художественный руководитель концертно-эстрадного бюро, поговорила с директрисой, и та пообещала взять Маргошу весной в артистический состав. Предвкушая независимость от репертура и автономию, Маргоша подготовила сольные танцы народов мира, чтобы прийти в бюро не с пустыми руками. Зимой театр отпустил ее в гастрольное турне по республике.

Снабжение самых северных районов опережало время на шаг. Перед артистами открылись приметы светлого будущего, предвидимого партией, правительством и Женей Дядько. Гастролеры набили чемоданы югославскими батниками на кнопках, польскими бюстгальтерами, чулками-сапожками «под коленку» и другими вещами лучезарного завтра. Появись эти товары в городских универмагах, народ разных полов, возрастов и размеров стоял бы за ними до победного конца без перерыва на обед, а тут ни толкучки, ни записи на руке «номер очереди такой-то»… Маргоше, ко всему прочему, достались кальсоны с начесом, электробритва «Бердск» и огромный пушистый свитер крупной вязки.

– Чисто индийская шерсть, – сказала продавщица.

– Мужу должно понравиться, – кивнула Маргоша, прикидывая, сколько можно наварить на чисто индийской шерсти наполовину с Людмилой Беляницкой.

Маргоше нужны были деньги на телевизор. Неловко всякий раз напрашиваться к Полине, когда показывают хороший фильм, к тому же экран телевизора – некоторым образом новое окно в мир. А Беляницкая занималась спекуляцией из любви к этому виду уголовно наказуемого искусства. Нечасто, но не из-за боязни статьи, а по нехватке времени. «Наш Союз, – говорила Людмила, – тотальная барахолка. Граждане поголовно втянуты в преступный сговор. Кто-то перепродает, кто-то перекупает, и что? Прикажете обнести колючей проволокой «от Москвы до самых до окраин»?»

Вернувшись домой, Маргоша застала распахнутой дверь в соседнюю комнату. До замужества в ней долго жила Варя, а нынче кого только сюда не подселяли, и все временно.

Крупный полнотелый мужчина примерно Маргошиных лет, гривастый как лев, сидел на перевернутом ящике посреди комнаты и, по-видимому, не знал, что делать. У порога стоял пухлый, перетянутый бечевкой саквояж.

– Добрый день! – окликнул мужчина Маргошу высоким голосом.

«Тенор», – определила она и удивилась: теноры, по ее наблюдению, большими формами не выделялись, был у нее один, сам мелкий и голос тонкий. Чем мощнее человек, тем басистее, а этот как-то выпадал из стереотипа.

– Извините, вы не знаете, где воду берут? – спросил он.

– Знаю, – засмеялась Маргоша. – Вам попить?

– Да, попить. Здесь жарко.

– Пиджак снимите.

– Да. Спасибо.

Пожав плечами, она отправилась за стаканом воды и Дмитрием Филипповичем, чтобы помог новому постояльцу принести из кладовки стол и кровать.

Вечером заскочила Беляницкая и пересказала слухи в театре о приезжем артисте.

– Несусветный простофиля! Из Харькова, зовут Кузьма Нарышкин. Нарышкина мамаша преподавала в консерватории и умудрилась выучить сынка, а полгода назад скончалась. Олуха сразу прибрала к рукам ушлая бабенка, привезла сюда по набору теноров и умотала обратно. Нарышкину только тут сообщили, что она выписала его из квартиры.

Деловито перещупав гастрольные покупки, Беляницкая потребовала за сбыт свитера и кальсон батник без накрутки. «А «Бердск» лежит в магазинах свободно, кому он нужен, твой «Бердск»?»

Маргоша купила батник себе, по одному давали, и рассердилась на корыстную Беляницкую. Из-за напрасной траты денег на электробритву тоже расстроилась, поэтому заявила, что сама все продаст.

Упустив товар с наваром, Людмила съязвила:

– Нарышкину подари, сама и побреешь, сосед же! Может, шнурки завязывать научишь, он, говорят, не умеет, – и захохотала: – Станешь Кузькина мать!

– Захочу – и стану! – крикнула оскорбленная Маргоша. – Лучше быть Кузькиной матерью, чем Леблядицей!

Сравнение спорное, но Беляницкая взбесилась из-за своего всем известного прозвища, и чуть не подрались.

Кузьма Нарышкин действительно оказался человеком, совершенно не приспособленным к быту. Дядя Равиль где-то добыл жильцу списанную мебель, мужчины помогли покрасить потолок и поклеить обои. Женщины повесили занавески на окна, понатаскали кто кастрюльку, кто тарелки, даже старый торшер принесли. Кому что не жалко. За «Бердск» Кузьма особенно благодарил, ходил до этого в бритвенных порезах. Если честно, Маргоша сначала хотела взять с него деньги, но узнала, что жадная Беляницкая ничем не поделилась, и свеликодушничала. Подарила почти новую вещь. Почему «почти»? А потому, что сдуру успела попользоваться – побрила ноги. Щетина на них после электрического бритья вдруг поперла грубая, темная, как на подбородках кавказцев. Маргоша испугалась, снова перешла на станок и рада была избавиться от «Бердска».

В общежитии жалели Кузьму за детскую беспомощность. Баянистка Римма Осиповна взялась готовить ему впрок котлеты, варила щи и солила сало, за продуктами он ходил с ее бутузами. Прикормленного им обнаглевшего Геббельса устали выгонять со второго этажа.

Артистом Нарышкина в театре сочли средним. Звезд с неба он не хватал, то есть не брал верхних теноровых нот. Тем не менее голос был гибкий, приятного тембра, с тяготением к баритональным обертонам и обволакивал слушателей доверчивым теплом. Нарышкин часто выступал по радио и пользовался успехом на торжественных мероприятиях. На публике он преображался, – очевидно, срабатывали гены. Человек внушительных габаритов, с лицом несколько отрешенным, что зрители воспринимали его как одухотворенное, с художественной гривой до плеч, Кузьма Нарышкин выглядел солидно. А перед выходом на сцену кому-нибудь за кулисами поручалось проверить, все ли у него в порядке. Он мог предстать перед залом всклокоченный, в незашнурованных туфлях. Очутившись в толпе, Нарышкин возвышался над всеми, словно растерянное дитя с планеты каких-то великанов…

Однажды в гости к артисту Дмитрию Филипповичу пришел доктор Штейнер, постоянный спутник летних агитбригад. Пока они покуривали в кухне, а Маргоша варила суп, она нечаянно стала свидетелем разговора о Кузьме. Слова Якова Натановича поразили ее и опечалили.

– Презанятный субъект, – рассуждал доктор, – спокоен, даровит, отличный слух, идеальная певческая память. Область тонкая, не каждому дано, а ведь у Нарышкина, похоже, легкая форма debilis. Знает только музыку, пение и ничего, что нужно для жизни. Весьма любопытный случай.

– Оригинал, – сказал Дмитрий Филиппович, и оба рассмеялись, потому что оригиналом считался он сам, редкий бас-октавист и несносный пропойца. Штейнер, между прочим, обязан был следить за ним во время агитпробега. Не раз бывало, что профундо его подводил и напивался в зюзю.

А во время традиционного весеннего субботника Кузьма Нарышкин показал, как добросовестно умеет трудиться. Он собрал раскиданную по двору поленницу, начисто выскоблил широченную деревянную площадку перед общежитием. Все видели – физическая работа нравится Нарышкину и нисколько его не напрягает. Неожиданно выяснилось, что у него день рождения, и решили справить маленький праздник в приятельском кругу.

Круг посоветовался насчет подарка и сложился деньгами. Женя Дядько с Дмитрием Филипповичем побежали за подарком на толчок, а Маргоша – на рынок за рыбой и репчатым луком для кубинского пирога. Иза Готлиб поставила тесто.

Стряпать этот пирог научила Изу институтская подруга Ксюша из Забайкалья, а Ксюшу – студент МГУ Патрик Кэролайн. Оставив любимой на память пирожный рецепт и сына Николая Патриковича, он стал большим человеком на Кубе. Сын, говорила Иза, был экзотически красив, блюдо же готовилось просто. Когда поднимется дрожжевое тесто, замешенное на теплой воде с яйцом и сливочным маслом, нужно добавить лимонную кислоту и подождать еще час. Рыхлое тесто вынимается чайной ложкой, полученные шарики пассируются в комбижире. Затем они выкладываются на противень, закрываются рыбным филе с кольцами лука; не забудьте присолить-поперчить! Сверху снова шарики – и в духовку. Можно примазать майонезом, но и без него сойдет.

Маргоше повезло выторговать крупного чира13   Чир – озерно-речная рыба рода сиговых.

[Закрыть]. Осталось всего пять копеек. На рынке пятак – подари просто так, а в магазины лук завозят не раньше, чем в сентябре. Внезапно она услышала за спиной:

– Смотри, Гиви, какой белий дженчин!

Сочетание обесцвеченных добела волос, пышной груди и тонкой талии производило сложное впечатление на мужчин в кепках-аэродромах. При виде Маргоши носачи начинали раздувать ноздри, плотоядно причмокивать и цокать языками. Рефлексы были нечетко выраженными, но некий голод определенно присутствовал.

Подойдя к прилавку с золотым луковым холмиком, она скромно опустила подклеенные ресницы:

– Взвесьте, пожалуйста, одну.

– Одну килограмм? – затрепетал продавец над вожделенным бюстом.

– Вот эту, – выбрала Маргоша среднюю луковицу.

– Вах, какой грустный эпох наступил, – покачал грузин поникшим носом и козырьком. – Без денга бери. – И прибавил к луковице две крупных.

Кроме пирога, Иза испекла лапшовую запеканку, тоже по рецепту Ксюши и ссыльной докторши-немки. Отварную домашнюю лапшу Ксюша смешивала с обжаренными до хруста кубиками ржаного хлеба и переслаивала, чем придется, от чернослива до творога. Вариант «богемской» начинки получился роскошным: мясной фарш, лук и сырная крошка сверху.

Дмитрий Филиппович вручил Нарышкину общий подарок. Это были великолепные концертные туфли кустарного армянского предприятия, сорок пятого размера, изящно закругленной формы с лакированным носком. А главное – без шнурков! Заставили Кузьму примерить и облегченно вздохнули: туфли сидели как влитые.

Дядько произнес поздравительную речь. Чокнулись стаканами с морсом. Ни пива, ни водки в этот раз не было. Дмитрий Филиппович в энный раз «вкололся», ни к чему соблазнять, а Кузьма не пил вообще, – кажется, и не пробовал. Ел он опрятно, как хорошо воспитанный ребенок, не сутулился, не клал локти на стол, с расправленным на коленях чистым рушником вместо салфетки. Маргоша ошиблась, считая Нарышкина ровесником, он был младше ее на целых пять лет.

– Лапша по-немецки! – воскликнул Женя, крутя носом над запеканкой. – Мамма миа, я становлюсь ценителем бюргерской кюхен!

– У нас с мамой было немецкое фортепиано «Paul Scharf», – робко сказал Нарышкин, и глаза его повлажнели.

– Кюхен, киндер, кирхен, – передернула плечиком Беляницкая. – По отношению к женщине все мужчины – фашисты…

Разрыв с поклонником временно преисполнил Людмилу злом. С помощью калорийного пирога и уважения к Кубе, родине могучих бородатых революционеров, она надеялась поправить себе настроение.

Маргоша, кстати, тоже переживала неприятности, но другого рода. Несмотря на гастроли и проверенные на северных зрителях танцы народов мира, ее не взяли в концертно-эстрадное бюро. Варя, вечный парламентер за «своих», конфузливо уведомила Маргошу, что до директора дошли какие-то слухи, будто она занимается фарцовкой. Начальству, понятное дело, не нужны были проблемы с законом.

Маргоша догадывалась, откуда ветер дует. Мир между двумя балеринами, ею и Беляницкой, всегда был шаток. Когда-то Маргоша отбила у Людмилы мужчину из ответственных. Обе знали, что он женат и связи его поверхностны, но уязвленная соперница год не разговаривала с Маргошей. Выходит, все еще помнила и не простила.

– Мне эти три женских «к», наоборот, по душе, – Римма Осиповна продолжила «немецкую» тему.

– Что хорошего? – скривилась Беляницкая. – Дети орут, кастрюли кипят, у женщины одна мечта – в церкви отдохнуть, такая жизнь тебе по душе?

– А для чего мы, Люда, думаешь, созданы?

– Для восторга и любви! – Людмила с пафосом взмахнула рукой. – Долой фартуки и корыта!

– У нас, о чем ни скажи, либо «да здравствует», либо «долой», – хмыкнул Женя Дядько, и Беляницкая завелась:

– Любая из нас в первую очередь ждет любви! Будь женщина шалава из шалав, пьянь-рвань, смотреть не на что, а все равно ждет – хоть в одном-единственном словечке! Уж она его, крохотное, из кучи матерщины выцепит, вынянчит, поставит его выше обид, помнить будет всю оставшуюся жизнь! Такими нас, женщин, создала природа!

Римма Осиповна попросила одного из своих бутузов достать с полки старый номер журнала «Советская женщина».

– Слушайте, что пишут: «Семейное законодательство подтверждает центральную роль женщин в семье. Женщине обеспечиваются социально-бытовые условия для сочетания счастливого материнства с активным участием в производственной и общественно-политической жизни».

– Ура, и что?

– Нет никакого ура. Есть плохие условия и вред материнству. Летом меня обязали ехать в агитбригаду. Ума не приложу, куда мальчишек деть. К бабушке везти? Я, конечно, понимаю – какая песня без баяна, но, боюсь, мои проказники маму с ума сведут…

– А ты их с собой возьми, – предложил Дмитрий Филиппович. – Вояж не наземный, по реке.

– Возьмите, Римма Осиповна, – поддержала Полина. – Я еду, Кузьма едет, Изу обещали из ДК отпустить. Поможем!

Полина обвела всех глазами, а Маргошу мягко обошла. Народу, конечно, уже известно, что в бюро ей дали от ворот поворот. Чертова Беляницкая…

– Возьмешь? – затеребили мать бутузы. – Дяде Диме даже Фундо разрешают на гастроли брать!

– Посмотрим…

– Будет врач Штейнер, – сказал Дмитрий Филиппович. – Лектор, аптека, торговая лавка. А инструктора и уполномоченного по зрителям, говорят, опять сменили. Что-то не держатся они у нас.

– О-о, я видела нового инструктора, – вновь оживилась Людмила. – Красавчик! Говорят, разведенный. Мне, что ли, в бригаду записаться? Сколько там за «полевые» добавляют?

– А отпуск, Люда? – ласково напомнила Римма Осиповна. – Ты же вроде на море собиралась.

– Да, в Сочи, – опамятовалась Беляницкая, доклевала кукольную порцию пирога и вытерла губы рушником, бесцеремонно сдернув его с колен Нарышкина. Засмеялась: – Геббельса заберите в придачу!

Сидящий под столом пес услышал свою кличку и вопросительно тявкнул. Бутузы сползли к нему скармливать корочки международных блюд. Римма Осиповна нащупала и погладила головы сыновей:

– Ладно, попробую уговорить директора. Хоть накупаемся вволю.

Трезвый Дмитрий Филиппович долго за столом не засиживался. Еда в качестве пищи, а не закуски его не очень интересовала. Иза тоже куда-то заторопилась. Встала и Римма Осиповна, вытолкала сытых бутузов с Геббельсом из-под стола.

– Спасибо всем, – поклонился, как на сцене, румяный от смущения Нарышкин. – Я не ожидал… Такой замечательный подарок… Такой замечательный пирог… Спасибо, девочки.

Когда дверь затворилась, Беляницкая съехидничала:

– На здоровье, мальчик. (Видимо, калории не пошли впрок ее настроению.) Двое спиногрызов у нее, еще этот в сыновья лезет!

– Тебе-то что? – вскинулась Полина.

– Жалко Римму. Он же как мужчина никакой.

– Жалко у пчелки, – сказала Полина грубо. – Спала с ним, что ли?

– Еще чего! Тут рентгена не надо. Мне жаль, что Кузьма эксплуатирует Риммин материнский инстинкт.

Полина ушла, остались в кухне втроем. Женя курил у окна, Маргоша начала убирать посуду.

На Людмилиной тарелке ужинали проснувшиеся весенние мухи. Беляницкая ела так мало, что после нее всегда оставался ресторан для насекомых. Сладко потянувшись, она мечтательно застыла, и шелковый халатик нежно обтек ее выпуклости. Танец не успел сплести жесткий канат из мышц балерины, к чему она, созданная для любви и восторга, столь опрометчиво стремилась. Мухи начали умывать прюнелевые головки.

– Эти уже расплодились, – очнулась статуя и, подойдя к Дядько, облокотилась о подоконник. – Слушай, а правду говорят, что ты жену бросил?

– Правду. Только не я ее, а она меня.

За окном счастливый Кузьма рассекал лед лужи болотниками Жени, таская за собой привязанный за веревку плотик. На плоту, подняв вверх палку с лоскутом кумача, стояли довольные бутузы. Все трое были без курток, замерзли, а мальчишки еще и набродились в ботинках. Женя постучал пальцем в стекло:

– Эй, папанинцы!

Форточка была открыта, но его не услышали. Вокруг лужи, виляя хвостом, скакал и лаял Геббельс. Бутузы призывали его к себе. Геббельс любил бутузов и Кузьму всей собачьей душой и прыгнул бы немедля, если б кто-то из них тонул, но не собирался лезть в ледяную воду без весомой причины.

– Заболеют! – возмутился Дядько. – Куда мать смотрит? Спит она, что ли, эта Кузькина мать?!

– Ты о Римме?

Не ответив, Женя побежал гнать детей домой.

Беляницкая насмешливо улыбнулась Маргоше:

– Что, проворонила Кузьку? – И, напевая «ля-ля-ля», удалилась.

«Гадина, – в бессильной ярости подумала Маргоша. – Ах, какая гадина, мерзкая гадина, Леблядица…» Броситься вслед с навостренными ногтями не осмелилась. Людка доказала свою злопамятность и умение мстить.

… Бутузы не заболели. Заболел Нарышкин. Ночью Маргоша услышала через стенку стон: «Мама», потом вскрик, негромкий, но протяжный и жалобный. Накинула халат, на цыпочках пробежала к двери соседа и прислушалась. Стонов больше не было, доносился только странный хрип. Дверь оказалась незапертой и сама распахнулась, пропуская Маргошу вперед. При свете луны она увидела одетого Кузьму, спящего на кровати со свесившейся вниз головой. Подушки Маргоша не нашла, не без труда перевернула грузное тело, опахнувшее ее влажным кисловатым жаром, и подложила под голову куртку. Включила торшер.

iknigi.net


Смотрите также