Читать онлайн «Обида». Железными копытами прошелся по хлебам


Полное содержание Обида Шолохов М.А. :: Litra.RU

www.litra.ru

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Обида

    По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока     горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.      Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.      В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.      Надежда выгорела вместе с хлебом.      В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.      Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].      Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...      Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.      И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:      - Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.      - Обман. Не дадут...- сопели казаки.      - Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.      - С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.      И верил и не верил.      Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.      - Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.      Тот озлобленно махал рукой:      - Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.      - И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть - обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...      - Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!      - Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.      - Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.      - Варька намечет.      - Ей на баз не в чем выйтить.      - Нехай мои валенки обувает.      Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.      - Не вы-лав-ли-вай!..      В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.      Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:      - Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.      До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].      Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.      Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,      К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:      - Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?      - Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.      - Ордер при вас?      - Так точно, при нас.      Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:      - Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..      - Посторонись, станишник,- попросил Степан.      - Небось объедешь.      - Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!      - Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте... Эй, дядюля!..      Атаманец [3] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.      - Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.      Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.      По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.      - Свешено. Двадцать один пуд.      Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.      - Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.      - Отошшал, дядя.      - У него уж порохня отсырела.      - Держись за землю, а то упадешь!      - Го-го-го-го!..      - Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.      Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.      - Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.      - А ты чго ж?      - У тебя, Прокофич, борода. Ты собою - наглядней.      Улицу прошел Степан - и ни в одном дворе не пустили.      - Вас тут каждый день бывает.      - Негде. Тесно.      - Переночуете и на улице.      Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:      - Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..      - Ноне без крестов живем, с жестянками.      - Проходи, дед,- отмахивались от него.      Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.      - Вот, Афанасий, люди... Ночевать, видно, под забором.      - Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!      На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:      Ехали казаченьки      Да со службы домой.      И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:      На плечах погоники,      На грудях кресты-ы-ы-ы!      Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закры тыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя... x x x      В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чериела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.      Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.      Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.      Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.      Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.      - Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по скольки тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок- третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить... Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.      В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.      - Ну, на бугор не выберемся... Ишь дорога голая.      - Почти что...- согласился Афонька.- Пески, снегу нет.      - Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.      - Хлебом заплотим, говори.      На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.      - Здорово живете, добрые люди.      - Здравствуй соби,- ответил самый старший, с проседью в бороде.      - А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились...      - Ни,- коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.      - Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!      - Коней нема.      - Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? - взмолился Степан, разводя руками.      - Та мы не могим знать,- равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.      Помолчали. Подошел Афовька, выгибаясь в поклоне.      - Сделайте уваженье!      - Та ни. Це треба худобу морыть.      Молодой, рослый тавричанин в добротном морщеном полушубке подошел к Степану и хлопнул его по плечу:      - Вот шо, дядько: давайте з вами борка встроим. Колы вы мине придолиете - пидвезу на бугор, а ни - так ни. Ну, як? - Серые, круглые глаза его смеялись, плавали в масленом румянце щек.      Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.      - Что ж, братцы, значит, надсмешка... Чужая беда, видно, за сердце не кусает.      - Давай опробуем! - смеялся молодой тавричанин, играя из-под смушковой шапки бровями.      Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника, распиравшие полушубок.      - Берись!      - Оце - дило!..      Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело и легко дыша, тавричанин попросил:      - Пузо пидбери.      Медленно закружились, пытая силы. Степан, сузив глаза, выворачивал плечо, упираясь противнику в грудь. Тот далеко назад заносил ногу, подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал, что молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу тоскливо, уверенный в исходе.      Решившись, пригнул колено левой ноги и рухнул навзничь, больно ударившись затылком о мерзлую кочку. Тавричанин, подкинутый Степановыми ногами, перелетел через него, грузно жмякнулся. Степан хотел вскочить по-молодому, как когда-то, но ноги отказались, а на него уж навалился вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами снег на дороге.      Их обступили. Загоготали. Захлопали рукавицами. Степан, выколачивая измазанную папаху, вздохнул:      - Десяток годков скинуть бы, я б тебя повозил...      - Но, дядько, так и быть, пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби,задыхаясь, довольно смеялся тавричанин.- Поняйте ось к тому двору.      Хлеб свалили на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном, щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.      - Пеняйте спидом.      На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили на сани. По дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.      Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле захлюстанным бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.      До хутора оставалось верст тридцать. Степан вредложил Афоньке:      - Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.      - Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.      К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.      - Кто едет?      - С станции, дубровинские,- насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.      - Стой!      - По какому праву?..      - Стой, тебе говорят!..      Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый наган.      - Шо везете?      - Хлеб семенной...- У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. - ловек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.      - Сгружай!..      - Что ж это?..- охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.      - Сгружай!..      От брички, скрипя сапогами, бежали двое.      - Стреляй его!..- крикнул один издали. Рукоять нагана рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.      - Сгру-жа-а-ай! - осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом нагана в зубы.      - Семенной хлеб... Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а,- рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.      Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.      - Лежи, не зыркай!..      Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.      - Полость возьми,- приказал четвертый, сидевший на козлах.      Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.      - Вставай, уехали...      По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.      - Вот она какая судьбина... пала...- глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: - Обидели!..      Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стряд в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти... x x x      На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.      Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами...      Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.      По ту сторону лежала вспаханная, обманутая им земля. Меж бороздами ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная повитель. Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля пальцами, вздохнул и хрипом оборвал вздох...      С той поры почти каждую ночь уходил, никем не замеченный, из дома. Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди рубаху. А вспаханная деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами, и ветер сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник... x x x      Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой. Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.      Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.      - Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели,- туда.      - Сухариков... Сухариков бы на дорожку...- засуетилась старуха.      - Пойду,- поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.      За хутором повстречался с Афонькой.      - К хохлам, Прокофич?      - Туда.      - Ну, давай бог.      - Спаси Христос.      - Косилку в степе бросил, вернешься - тады пригоним! - крикнул Афонька вслед.      Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину[4]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.      Степан останавливался, спрашивал:      - А что, не встревались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.      - Не было.      - Не бачили.      - Таких не примечали.      И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.      Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.      - Здорово живете.      Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.      - Не припало вам видеть быков...- начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы - знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами... Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.      - Аааа... довелось свидеться!..      Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.      - Угадал?      - Шо вам... Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!      - Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..      - Нет... Не было... Обознались, мабуть...      Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы-тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.      - Жинка померла у мене... Хлопчик вон остался...- ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.      - За что обидел? - весь дрожа, хрипел Степан.      Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.      - Дидо, возьмить коняку... Нужда была... А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть... Помиримось...- часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.      - Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А?.. Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А?-выкрикивал Степан, подступая все ближе.      - Похоронил жинку... в бабьей хворости была... Вот хлопчик... Третий год с пасхи... Прости, дидо!.. Сойдемся миром... Отдам хлеб...- в смертной тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса...      - Молись богу!..-выдохнул Степан и перекрестился.      - Постой! Погоди... Богом прошу!.. А хлопец?      - Возьму к себе... Не об нем душой болей!..      - Сено не свозил... Ох! Хозяйство сгибнеть... Та как же...      Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью...      На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.      Пошел от воза петлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:      - Молчи, сынок! Цыц!.. Ну... молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..      А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:      - Тато... Та-то!.. Т-а-ато!..     [1] Чапиги- поручни у плуга.     [2] Вие - дышло в бычачьей запряжке.     [3] Атаманец- казак, служивший в Лейб-гвардии Атаманском полку.     [4] Полчанин- сослуживец по полку.      1925 или 1926

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Обида

Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

100% гарантии от повторения!

Book: Обида

Михаил Шолохов

Обида

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.

В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

- Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

- Обман. Не дадут...- сопели казаки.

- Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

- С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

- Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

- Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

- И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...

- Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

- Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

- Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.

- Варька намечет.

- Ей на баз не в чем выйтить.

- Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

- Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

- Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

- Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

- Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

- Ордер при вас?

- Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

- Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..

- Посторонись, станишник,- попросил Степан.

- Небось объедешь.

- Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!

- Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте... Эй, дядюля!..

Атаманец [3] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.

- Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.

Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.

По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.

- Свешено. Двадцать один пуд.

Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.

- Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.

- Отошшал, дядя.

- У него уж порохня отсырела.

- Держись за землю, а то упадешь!

- Го-го-го-го!..

- Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.

Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.

- Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.

- А ты чго ж?

- У тебя, Прокофич, борода. Ты собою - наглядней.

Улицу прошел Степан - и ни в одном дворе не пустили.

- Вас тут каждый день бывает.

- Негде. Тесно.

- Переночуете и на улице.

Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:

- Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..

- Ноне без крестов живем, с жестянками.

- Проходи, дед,- отмахивались от него.

Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.

- Вот, Афанасий, люди... Ночевать, видно, под забором.

- Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!

На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:

Ехали казаченьки

Да со службы домой.

И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:

На плечах погоники,

На грудях кресты-ы-ы-ы!

Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закры тыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя...

x x x

В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чериела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.

Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.

Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.

Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.

Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.

- Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по скольки тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок- третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить... Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.

В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.

- Ну, на бугор не выберемся... Ишь дорога голая.

- Почти что...- согласился Афонька.- Пески, снегу нет.

- Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.

- Хлебом заплотим, говори.

На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.

- Здорово живете, добрые люди.

- Здравствуй соби,- ответил самый старший, с проседью в бороде.

- А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились...

- Ни,- коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.

- Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!

- Коней нема.

- Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? - взмолился Степан, разводя руками.

- Та мы не могим знать,- равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.

Помолчали. Подошел Афовька, выгибаясь в поклоне.

- Сделайте уваженье!

- Та ни. Це треба худобу морыть.

Молодой, рослый тавричанин в добротном морщеном полушубке подошел к Степану и хлопнул его по плечу:

- Вот шо, дядько: давайте з вами борка встроим. Колы вы мине придолиете - пидвезу на бугор, а ни - так ни. Ну, як? - Серые, круглые глаза его смеялись, плавали в масленом румянце щек.

Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.

- Что ж, братцы, значит, надсмешка... Чужая беда, видно, за сердце не кусает.

- Давай опробуем! - смеялся молодой тавричанин, играя из-под смушковой шапки бровями.

Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника, распиравшие полушубок.

- Берись!

- Оце - дило!..

Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело и легко дыша, тавричанин попросил:

- Пузо пидбери.

Медленно закружились, пытая силы. Степан, сузив глаза, выворачивал плечо, упираясь противнику в грудь. Тот далеко назад заносил ногу, подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал, что молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу тоскливо, уверенный в исходе.

Решившись, пригнул колено левой ноги и рухнул навзничь, больно ударившись затылком о мерзлую кочку. Тавричанин, подкинутый Степановыми ногами, перелетел через него, грузно жмякнулся. Степан хотел вскочить по-молодому, как когда-то, но ноги отказались, а на него уж навалился вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами снег на дороге.

Их обступили. Загоготали. Захлопали рукавицами. Степан, выколачивая измазанную папаху, вздохнул:

- Десяток годков скинуть бы, я б тебя повозил...

- Но, дядько, так и быть, пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби,задыхаясь, довольно смеялся тавричанин.- Поняйте ось к тому двору.

Хлеб свалили на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном, щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.

- Пеняйте спидом.

На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили на сани. По дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.

Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле захлюстанным бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.

До хутора оставалось верст тридцать. Степан вредложил Афоньке:

- Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.

- Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.

К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.

- Кто едет?

- С станции, дубровинские,- насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.

- Стой!

- По какому праву?..

- Стой, тебе говорят!..

Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый наган.

- Шо везете?

- Хлеб семенной...- У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Человек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.

- Сгружай!..

- Что ж это?..- охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.

- Сгружай!..

От брички, скрипя сапогами, бежали двое.

- Стреляй его!..- крикнул один издали. Рукоять нагана рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.

- Сгру-жа-а-ай! - осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом нагана в зубы.

- Семенной хлеб... Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а,- рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.

Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.

- Лежи, не зыркай!..

Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.

- Полость возьми,- приказал четвертый, сидевший на козлах.

Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.

- Вставай, уехали...

По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.

- Вот она какая судьбина... пала...- глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: - Обидели!..

Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стряд в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти...

x x x

На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.

Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами...

Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.

По ту сторону лежала вспаханная, обманутая им земля. Меж бороздами ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная повитель. Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля пальцами, вздохнул и хрипом оборвал вздох...

С той поры почти каждую ночь уходил, никем не замеченный, из дома. Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди рубаху. А вспаханная деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами, и ветер сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник...

x x x

Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой. Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.

Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.

- Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели,- туда.

- Сухариков... Сухариков бы на дорожку...- засуетилась старуха.

- Пойду,- поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.

За хутором повстречался с Афонькой.

- К хохлам, Прокофич?

- Туда.

- Ну, давай бог.

- Спаси Христос.

- Косилку в степе бросил, вернешься - тады пригоним! - крикнул Афонька вслед.

Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину[4]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.

Степан останавливался, спрашивал:

- А что, не встревались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.

- Не было.

- Не бачили.

- Таких не примечали.

И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.

Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.

- Здорово живете.

Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.

- Не припало вам видеть быков...- начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами... Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.

- Аааа... довелось свидеться!..

Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.

- Угадал?

- Шо вам... Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!

- Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..

- Нет... Не было... Обознались, мабуть...

Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы-тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.

- Жинка померла у мене... Хлопчик вон остался...- ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.

- За что обидел? - весь дрожа, хрипел Степан.

Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.

- Дидо, возьмить коняку... Нужда была... А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть... Помиримось...- часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.

- Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А?.. Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А?-выкрикивал Степан, подступая все ближе.

- Похоронил жинку... в бабьей хворости была... Вот хлопчик... Третий год с пасхи... Прости, дидо!.. Сойдемся миром... Отдам хлеб...- в смертной тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса...

- Молись богу!..-выдохнул Степан и перекрестился.

- Постой! Погоди... Богом прошу!.. А хлопец?

- Возьму к себе... Не об нем душой болей!..

- Сено не свозил... Ох! Хозяйство сгибнеть... Та как же...

Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью...

На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.

Пошел от воза петлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:

- Молчи, сынок! Цыц!.. Ну... молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..

А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:

- Тато... Та-то!.. Т-а-ато!..

[1] Чапиги- поручни у плуга. [2] Вие - дышло в бычачьей запряжке. [3] Атаманец- казак, служивший в Лейб-гвардии Атаманском полку. [4] Полчанин- сослуживец по полку.

1925 или 1926

www.e-reading.club

Обида читать онлайн, Шолохов Михаил Александрович

Шолохов Михаил

Шолохов Михаил

Обида

Михаил Шолохов

Обида

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.

В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

- Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

- Обман. Не дадут...- сопели казаки.

- Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

- С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

- Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

- Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

- И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...

- Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

- Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

- Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.

- Варька намечет.

- Ей на баз не в чем выйтить.

- Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

- Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

- Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

- Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

- Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

- Ордер при вас?

- Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

- Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..

- Посторонись, станишник,- попросил Степан.

- Небось объедешь.

- Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!

- Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте... Эй, дядюля!..

Атаманец [3] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.

- Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.

Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.

По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.

- Свешено. Двадцать один пуд.

Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.

- Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.

- Отошшал, дядя.

- У него уж порохня отсырела.

- Держись за землю, а то упадешь!

- Го-го-го-го!..

- Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.

Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.

- Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.

- А ты чго ж?

- У тебя, Прокофич, борода. Ты собою - наглядней.

Улицу прошел Степан - и ни в одном дворе не пустили.

- Вас тут каждый день бывает.

- Негде. Тесно.

- Переночуете и на улице.

Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:

- Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..

- Ноне без крестов живем, с жестянками.

- Проходи, дед,- отмахивались от него.

Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.

- Вот, Афанасий, люди... Ночевать, видно, под забором.

- Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!

На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:

Ехали казаченьки

Да со службы домой.

И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:

На плечах погоники,

На грудях кресты-ы-ы-ы!

Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закры тыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя...

x x x

В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чериела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.

Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.

Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.

Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.

Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.

- Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по скольки тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок- третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить... Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.

В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали ...

knigogid.ru

Читать онлайн "Обида" автора Шолохов Михаил Александрович - RuLit

Шолохов Михаил

Обида

Михаил Шолохов

Обида

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.

В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

- Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

- Обман. Не дадут...- сопели казаки.

- Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

- С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

- Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

- Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

- И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...

- Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

- Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

- Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.

- Варька намечет.

- Ей на баз не в чем выйтить.

- Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

- Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

- Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

- Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

- Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

- Ордер при вас?

- Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

- Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..

www.rulit.me

«Обида» – читать

Михаил Шолохов

Михаил Шолохов

Обида

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.

В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

- Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

- Обман. Не дадут...- сопели казаки.

- Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

- С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

- Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

- Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

- И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...

- Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

- Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

- Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.

- Варька намечет.

- Ей на баз не в чем выйтить.

- Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

- Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

- Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

- Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

- Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

- Ордер при вас?

- Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

- Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..

- Посторонись, станишник,- попросил Степан.

- Небось объедешь.

- Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!

- Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте... Эй, дядюля!..

Атаманец [3] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.

- Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.

Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.

По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.

- Свешено. Двадцать один пуд.

Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.

- Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.

- Отошшал, дядя.

- У него уж порохня отсырела.

- Держись за землю, а то упадешь!

- Го-го-го-го!..

- Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.

Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.

- Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.

- А ты чго ж?

- У тебя, Прокофич, борода. Ты собою - наглядней.

Улицу прошел Степан - и ни в одном дворе не пустили.

- Вас тут каждый день бывает.

- Негде. Тесно.

- Переночуете и на улице.

Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:

- Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..

- Ноне без крестов живем, с жестянками.

- Проходи, дед,- отмахивались от него.

Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.

- Вот, Афанасий, люди... Ночевать, видно, под забором.

- Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!

На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:

Ехали казаченьки

Да со службы домой.

И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:

На плечах погоники,

На грудях кресты-ы-ы-ы!

Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закры тыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя...

x x x

В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чериела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.

Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.

Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.

Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.

Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.

- Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по скольки тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок- третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить... Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.

В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.

- Ну, на бугор не выберемся... Ишь дорога голая.

- Почти что...- согласился Афонька.- Пески, снегу нет.

- Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.

- Хлебом заплотим, говори.

На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.

- Здорово живете, добрые люди.

- Здравствуй соби,- ответил самый старший, с проседью в бороде.

- А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились...

- Ни,- коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.

- Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!

- Коней нема.

- Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? - взмолился Степан, разводя руками.

- Та мы не могим знать,- равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.

Помолчали. Подошел Афовька, выгибаясь в поклоне.

- Сделайте уваженье!

- Та ни. Це треба худобу морыть.

Молодой, рослый тавричанин в добротном морщеном полушубке подошел к Степану и хлопнул его по плечу:

- Вот шо, дядько: давайте з вами борка встроим. Колы вы мине придолиете - пидвезу на бугор, а ни - так ни. Ну, як? - Серые, круглые глаза его смеялись, плавали в масленом румянце щек.

Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.

- Что ж, братцы, значит, надсмешка... Чужая беда, видно, за сердце не кусает.

- Давай опробуем! - смеялся молодой тавричанин, играя из-под смушковой шапки бровями.

Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника, распиравшие полушубок.

- Берись!

- Оце - дило!..

Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело и легко дыша, тавричанин попросил:

- Пузо пидбери.

Медленно закружились, пытая силы. Степан, сузив глаза, выворачивал плечо, упираясь противнику в грудь. Тот далеко назад заносил ногу, подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал, что молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу тоскливо, уверенный в исходе.

Решившись, пригнул колено левой ноги и рухнул навзничь, больно ударившись затылком о мерзлую кочку. Тавричанин, подкинутый Степановыми ногами, перелетел через него, грузно жмякнулся. Степан хотел вскочить по-молодому, как когда-то, но ноги отказались, а на него уж навалился вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами снег на дороге.

Их обступили. Загоготали. Захлопали рукавицами. Степан, выколачивая измазанную папаху, вздохнул:

- Десяток годков скинуть бы, я б тебя повозил...

- Но, дядько, так и быть, пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби,задыхаясь, довольно смеялся тавричанин.- Поняйте ось к тому двору.

Хлеб свалили на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном, щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.

- Пеняйте спидом.

На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили на сани. По дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.

Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле захлюстанным бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.

До хутора оставалось верст тридцать. Степан вредложил Афоньке:

- Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.

- Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.

К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.

- Кто едет?

- С станции, дубровинские,- насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.

- Стой!

- По какому праву?..

- Стой, тебе говорят!..

Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый наган.

- Шо везете?

- Хлеб семенной...- У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Человек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.

- Сгружай!..

- Что ж это?..- охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.

- Сгружай!..

От брички, скрипя сапогами, бежали двое.

- Стреляй его!..- крикнул один издали. Рукоять нагана рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.

- Сгру-жа-а-ай! - осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом нагана в зубы.

- Семенной хлеб... Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а,- рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.

Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.

- Лежи, не зыркай!..

Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.

- Полость возьми,- приказал четвертый, сидевший на козлах.

Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.

- Вставай, уехали...

По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.

- Вот она какая судьбина... пала...- глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: - Обидели!..

Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стряд в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти...

x x x

На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.

Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами...

Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.

По ту сторону лежала вспаханная, обманутая им земля. Меж бороздами ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная повитель. Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля пальцами, вздохнул и хрипом оборвал вздох...

С той поры почти каждую ночь уходил, никем не замеченный, из дома. Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди рубаху. А вспаханная деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами, и ветер сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник...

x x x

Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой. Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.

Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.

- Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели,- туда.

- Сухариков... Сухариков бы на дорожку...- засуетилась старуха.

- Пойду,- поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.

За хутором повстречался с Афонькой.

- К хохлам, Прокофич?

- Туда.

- Ну, давай бог.

- Спаси Христос.

- Косилку в степе бросил, вернешься - тады пригоним! - крикнул Афонька вслед.

Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину[4]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.

Степан останавливался, спрашивал:

- А что, не встревались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.

- Не было.

- Не бачили.

- Таких не примечали.

И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.

Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.

- Здорово живете.

Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.

- Не припало вам видеть быков...- начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами... Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.

- Аааа... довелось свидеться!..

Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.

- Угадал?

- Шо вам... Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!

- Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..

- Нет... Не было... Обознались, мабуть...

Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы-тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.

- Жинка померла у мене... Хлопчик вон остался...- ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.

- За что обидел? - весь дрожа, хрипел Степан.

Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.

- Дидо, возьмить коняку... Нужда была... А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть... Помиримось...- часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.

- Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А?.. Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А?-выкрикивал Степан, подступая все ближе.

- Похоронил жинку... в бабьей хворости была... Вот хлопчик... Третий год с пасхи... Прости, дидо!.. Сойдемся миром... Отдам хлеб...- в смертной тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса...

- Молись богу!..-выдохнул Степан и перекрестился.

- Постой! Погоди... Богом прошу!.. А хлопец?

- Возьму к себе... Не об нем душой болей!..

- Сено не свозил... Ох! Хозяйство сгибнеть... Та как же...

Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью...

На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.

Пошел от воза петлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:

- Молчи, сынок! Цыц!.. Ну... молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..

А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:

- Тато... Та-то!.. Т-а-ато!..

[1] Чапиги- поручни у плуга. [2] Вие - дышло в бычачьей запряжке. [3] Атаманец- казак, служивший в Лейб-гвардии Атаманском полку. [4] Полчанин- сослуживец по полку.

1925 или 1926

Поделиться впечатлениями

knigosite.org

Обида. Михаил Шолохов

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги [поручни у плуга].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы…

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья — восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников — сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался — продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

— Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага — и на станцию. Кто не пахал — паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

— Обман. Не дадут…- сопели казаки.

— Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

— С нас тянут, а давать…- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

— Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

— Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

— И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть — обнадежили… Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: — Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня…

— Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

— Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

— Скотину убери. Лег, сурчина! — липла жена.

— Варька намечет.

— Ей на баз не в чем выйтить.

— Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой — мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

— Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять — восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

— Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: — Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают…- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали вперед, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой — молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать — сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям [дышло в бычачьей запряжке].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

— Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

— Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

— Ордер при вас?

— Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

— Ше, ше, чертяка… Тпру… тпру, го-о-оф… Стой!..

— Посторонись, станишник,- попросил Степан.

— Небось объедешь.

— Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!

— Сани оттяни! — крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте… Эй, дядюля!..

Атаманец [казак, служивший в Лейб-гвардии Атаманском полку] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.

— Подъезжай… Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.

Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.

По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.

— Свешено. Двадцать один пуд.

Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.

— Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.

— Отошшал, дядя.

— У него уж порохня отсырела.

— Держись за землю, а то упадешь!

— Го-го-го-го!..

— Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.

Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.

— Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.

— А ты чго ж?

— У тебя, Прокофич, борода. Ты собою — наглядней.

Улицу прошел Степан — и ни в одном дворе не пустили.

— Вас тут каждый день бывает.

— Негде. Тесно.

— Переночуете и на улице.

Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:

— Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..

— Ноне без крестов живем, с жестянками.

— Проходи, дед,- отмахивались от него.

Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.

— Вот, Афанасий, люди… Ночевать, видно, под забором.

— Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!

На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:

Ехали казаченьки

Да со службы домой.

И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:

На плечах погоники,

На грудях кресты-ы-ы-ы!

Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закрытыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя…

* * *

В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чернела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.

Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.

Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.

Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.

Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.

— Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по скольки тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок- третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить… Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.

В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.

— Ну, на бугор не выберемся… Ишь дорога голая.

— Почти что…- согласился Афонька.- Пески, снегу нет.

— Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.

— Хлебом заплотим, говори.

На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.

— Здорово живете, добрые люди.

— Здравствуй соби,- ответил самый старший, с проседью в бороде.

— А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились…

— Ни,- коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.

— Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!

— Коней нема.

— Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? — взмолился Степан, разводя руками.

— Та мы не могим знать,- равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.

Помолчали. Подошел Афовька, выгибаясь в поклоне.

— Сделайте уваженье!

— Та ни. Це треба худобу морыть.

Молодой, рослый тавричанин в добротном морщеном полушубке подошел к Степану и хлопнул его по плечу:

— Вот шо, дядько: давайте з вами борка встроим. Колы вы мине придолиете — пидвезу на бугор, а ни — так ни. Ну, як? — Серые, круглые глаза его смеялись, плавали в масленом румянце щек.

Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.

— Что ж, братцы, значит, надсмешка… Чужая беда, видно, за сердце не кусает.

— Давай опробуем! — смеялся молодой тавричанин, играя из-под смушковой шапки бровями.

Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника, распиравшие полушубок.

— Берись!

— Оце — дило!..

Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело и легко дыша, тавричанин попросил:

— Пузо пидбери.

Медленно закружились, пытая силы. Степан, сузив глаза, выворачивал плечо, упираясь противнику в грудь. Тот далеко назад заносил ногу, подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал, что молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу тоскливо, уверенный в исходе.

Решившись, пригнул колено левой ноги и рухнул навзничь, больно ударившись затылком о мерзлую кочку. Тавричанин, подкинутый Степановыми ногами, перелетел через него, грузно жмякнулся. Степан хотел вскочить по-молодому, как когда то, но ноги отказались, а на него уж навалился вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами снег на дороге.

Их обступили. Загоготали. Захлопали рукавицами. Степан, выколачивая измазанную папаху, вздохнул:

— Десяток годков скинуть бы, я б тебя повозил…

— Но, дядько, так и быть, пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби,- задыхаясь, довольно смеялся тавричанин.- Поняйте ось к тому двору.

Хлеб свалили на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном, щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.

— Пеняйте спидом.

На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили на сани. По дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.

Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле захлюстанным бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.

До хутора оставалось верст тридцать. Степан вредложил Афоньке:

— Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.

— Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.

К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.

— Кто едет?

— С станции, дубровинские,- насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.

— Стой!

— По какому праву?..

— Стой, тебе говорят!..

Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый наган.

— Шо везете?

— Хлеб семенной…- У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Человек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.

— Сгружай!..

— Что ж это?..- охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.

— Сгружай!..

От брички, скрипя сапогами, бежали двое.

— Стреляй его!..- крикнул один издали. Рукоять нагана рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.

— Сгру-жа-а-ай! — осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом нагана в зубы.

— Семенной хлеб… Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а,- рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.

Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.

— Лежи, не зыркай!..

Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.

— Полость возьми,- приказал четвертый, сидевший на козлах.

Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.

— Вставай, уехали…

По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.

— Вот она какая судьбина… пала…- глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: — Обидели!..

Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стряд в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти…

* * *

На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.

Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами…

Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.

По ту сторону лежала вспаханная, обманутая им земля. Меж бороздами ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная повитель. Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля пальцами, вздохнул и хрипом оборвал вздох…

С той поры почти каждую ночь уходил, никем не замеченный, из дома. Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди рубаху. А вспаханная деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами, и ветер сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник…

* * *

Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой. Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.

Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.

— Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели,- туда.

— Сухариков… Сухариков бы на дорожку…- засуетилась старуха.

— Пойду,- поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.

За хутором повстречался с Афонькой.

— К хохлам, Прокофич?

— Туда.

— Ну, давай бог.

— Спаси Христос.

— Косилку в степе бросил, вернешься — тады пригоним! — крикнул Афонька вслед.

Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину [сослуживец по полку]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.

Степан останавливался, спрашивал:

— А что, не встречались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.

— Не было.

— Не бачили.

— Таких не примечали.

И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.

Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.

— Здорово живете.

Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.

— Не припало вам видеть быков…- начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы — знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами… Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.

— Аааа… довелось свидеться!..

Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.

— Угадал?

— Шо вам… Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!

— Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..

— Нет… Не было… Обознались, мабуть…

Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы-тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.

— Жинка померла у мене… Хлопчик вон остался…- ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.

— За что обидел? — весь дрожа, хрипел Степан.

Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.

— Дидо, возьмить коняку… Нужда была… А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть… Помиримось…- часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.

— Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А?.. Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А?-выкрикивал Степан, подступая все ближе.

— Похоронил жинку… в бабьей хворости была… Вот хлопчик… Третий год с пасхи… Прости, дидо!.. Сойдемся миром… Отдам хлеб…- в смертной тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса…

— Молись богу!..-выдохнул Степан и перекрестился.

— Постой! Погоди… Богом прошу!.. А хлопец?

— Возьму к себе… Не об нем душой болей!..

— Сено не свозил… Ох! Хозяйство сгибнеть… Та как же…

Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью…

На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.

Пошел от воза петлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:

— Молчи, сынок! Цыц!.. Ну… молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..

А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:

— Тато… Та-то!.. Т-а-ато!..

smartfiction.ru

Читать Обида - Шолохов Михаил Александрович - Страница 1

Михаил Шолохов

Обида

По степи, приминая низкорослый, нерадостный хлеб, плыл с востока горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы, по шляхам поземкой текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем земляная кора, и трещины, обугленные и глубокие, как на губах умирающего от жажды человека, кровоточили глубинными солеными запахами земли.

Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.

В хуторе Дубровинском жили люди до нови. Ждали, томились, глядя на застекленную синь неба, на иглистое солнце, похожее на усатый колос пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.

Надежда выгорела вместе с хлебом.

В августе начали обдирать кору с караичей и дубов, мололи и ели, примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.

Перед покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].

Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...

Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья - восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в гражданскую войну, а работников - сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.

И вот тут-то вскоре после покрова объявил председатель хуторского Совета:

- Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага - и на станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.

- Обман. Не дадут...- сопели казаки.

- Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.

- С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.

И верил и не верил.

Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.

- Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.

Тот озлобленно махал рукой:

- Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.

- И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть обнадежили... Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками: - Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...

- Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!

- Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.

- Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.

- Варька намечет.

- Ей на баз не в чем выйтить.

- Нехай мои валенки обувает.

Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой - мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.

- Не вы-лав-ли-вай!..

В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.

Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:

- Получена бумага.- Помял пальцами горло, кончил: - Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают...- и осекся от волнения.

До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям[2].

Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.

Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,

К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:

- Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?

- Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.

- Ордер при вас?

- Так точно, при нас.

Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:

- Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..

- Посторонись, станишник,- попросил Степан.

- Небось объедешь.

- Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!

- Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте... Эй, дядюля!..

Атаманец [3] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.

- Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.

Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.

По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.

- Свешено. Двадцать один пуд.

Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.

online-knigi.com


Смотрите также