Все Самое Лучшее Учащимся. Отзыв тендряков хлеб для собаки


Мое впечатление от книги В. Тендрякова "Хлеб для собаки"

Рассказ В. Тендрякова «Хлеб для собаки» произвел на меня одно из самых сильных «литературных» впечатлений за всю мою жизнь. Произведение автобиографично и пронизано страшными воспоминаниями 1933 года. Это было время сильнейшего голода и нищеты. По всей стране активно шел процесс «раскулачивания». Обезвреженных «врагов народа» отправляли прочь с родных мест, но они часто не доезжали до пункта назначения и оказывались в городке, где жил герой произведения. Там, рядом с вокзалом, в березовом скверике, эти люди сходили с ума и умирали от голода. Одни изних были похожи на скелеты, другие болели водянкой и напоминали слонов. И на те, и на других было страшно смотреть. Но маленькие мальчишки не могли удержаться от животного любопытства и подсматривали за умирающими через щели в заборе. Герою рассказа Володе Тенкову всего десять лет. Он так же, как и ребята из его двора, наблюдает сквозь забор за смертью этих, уже не похожих на людей, существ. Но этот мальчик отличается от своих приятелей особой впечатлительностью и душевной тонкостью. Именно его начинают терзать муки совести. Сам Володя предполагает, что совесть в нем проснулась оттого, что он сытый: «Мне думается, совести свойственно чаще просыпаться в теле сытых людей, чем голодных. Голодный вынужден больше думать о себе, о добывании для себя хлеба насущного, само бремя голода понуждает его к эгоизму. У сытого больше возможности оглянуться вокруг, подумать о других». Отец Володи получал хороший паек, и семья всегда была обеспечена пропитанием. Почти все остальные жители страшно голодали. Одноклассники мальчика косились на него, когда он доставал на перемене свой обед: два куска хлеба с повидлом. И Володе становилось стыдно за то, что он сыт. Дальше это чувство продолжает развиваться в мальчике. От природы наделенный тонкой душой, он начинает страдать оттого, что другие голодают. С муками совести пытается бороться «здравый смысл». Мальчик старается убедить себя, что в березовом скверике от голода умирают не люди, а враги народа. Но это не помогает, и Володя задается страшным вопросом: «Не потому ли в привокзальном сквере люди грызут кору, что я съел сейчас слишком много?» Десятилетний мальчик не может спокойно спать и есть. Он мучается, потому что сыт сам, но не может спасти от голода всех окружающих: «Я сыт, очень сыт — до отвала. Я съел сейчас столько, что, наверное, пятерым хватило бы спастись от голодной смерти. Не спас пятерых, съел их жизнь. Только чью — врагов или не врагов?..». Володе совестно за свое социальное положение. Страшно, когда окружающая действительность толкает ребенка на такие размышления! И вот Володя приходит к выводу, что есть способ хоть немного успокоить совесть: «Я не должен есть свои обеды один. Я обязан с кем-то делиться… Наверное, с самым, самым голодным, даже если он враг». И вот герой отправляется на поиски самого голодного человека. Он желает спасти кому-нибудь жизнь, поэтому ищет того, кто умрет без его куска хлеба. Найти подобного человека не так уж легко. Но вот мальчик встречает больного водянкой и решает отдать еду ему. После этого поступка Володя почувствовал себя счастливо и легко. Важно еще раз отметить глубокое наблюдение автора: сытый человек часто испытывает муки совести, для голодного понятия совести уже не существует. Люди, брошенные умирать голодной смертью, способны думать лишь о себе и своем возможном чудесном спасении. Володя дает хлеб одному «слону». Этот человек благодарен, но не может на этом остановиться. Через день он начинает поджидать доброго мальчика около дома: «Знакомый слон начал вести со мной молчаливый поединок. Он подходил под наше окно и стоял, стоял, стоял, застывший, неряшливый, лишенный лица. Я старался не глядеть на него, терпел, и… слон выигрывал. Я выскакивал к нему с куском хлеба или холодной картофельной оладьей. Он получал дань и медлительно удалялся». Этот человек начинает играть на совести мальчика, занимаясь вымогательством. Ему самому муки совести больше не знакомы, он доведен до полного отупения, каждый день находясь на грани смерти. Каким-то образом все «куркули» узнали о том, что Володя подкармливает их товарища по несчастью, и около дома мальчика стала собираться целая толпа. Конечно, нельзя винить этих людей в том, что они начали играть на совести и жалостливости мальчика. Но их поведение «излечило» Володю: «Я излечился?.. Пожалуй. Теперь бы я не вынес куска хлеба слону, стой тот перед моим окном хоть до самой зимы». Мальчик перестал подкармливать «куркулей», но его совесть все еще была тяжела. Решение пришло само собой. Оказалось, что, кормя бездомную собаку, о которой некому позаботиться и про которую после ее смерти никто не вспомнит, совершаешь по-настоящему великое дело: «…Мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить». Безусловно, основной в рассказе является проблема совести. Мальчику Володе довелось жить в то страшное время, когда классовая ненависть пыталась побороть все понятия человечности. У кого-то это получалось, у кого-то — нет. Автор своим произведением приводит нас к выводу, что в те годы страдали все умеющие чувствовать. Одни мучились физически: голодали, умирали от холода и страшных болезней. Другие мучились морально, не находя успокоения своей совести из-за относительного жизненного покоя. Важно заметить, что и то, и другое одинаково страшно и приводит к физической или моральной смерти. И неслучайно рассказ заканчивается сообщением о самоубийстве начальника станции, «которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика». Совесть этого человека не выдержала. Ведь ее тоже надо кормить, как это делал мальчик Володя: «Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть».

vslu.ru

В.Тендряков. Хлеб для собаки ч.1

В.Тендряков. Хлеб для собаки 

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми. Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться - если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей. Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко "куркуль". Куркули даже внешне не походили на людей. Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами. Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти. И вели они себя сейчас тоже не как люди. Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами. Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу. Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан. А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли... Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали. Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, "бунтарь" сползал вниз по стволу и... затихал насовсем. Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья. Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - "смотри ты у меня!". - Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции. А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы. Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути. Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками "бунтарей", кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз. Начальник станции - "красная шапочка" - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу: - Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?.. Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок. Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню: Не спи, вставай, кудрявая! В цехах звеня, страна встает со славою на встречу дня.. Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах. Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться. Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая. Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно. А. я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие. Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре... На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул: - Кто хочет?! - Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы. - И мне!.. И мне!.. Мне тоже!.. Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза. - Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал. - Мне! Мне! Корочку!.. Я отламывал всем по кусочку. Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их. - Пахорукий! - выругал меня Пашка. И отошел. За ним все поползли в разные стороны. На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное. Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже. - Это кто ж такой сытый? И все те, кого я хотел угостить хлебом, охотно, торжественно, пожалуй, со злорадством объявили: - Володька Тенков сытый! Он это!.. Я жил в пролетарской стране и хорошо знал, как стыдно быть у нас сытым. Но, к сожалению, я действительно был сыт, мой отец, ответственный служащий, получал ответственный паек. Мать даже пекла белые пироги с капустой и рубленым яйцом! Ольга Станиславна начала урок. - В прошлый раз мы проходили правописание... - И замолчала. - В прошлый раз мы... - Она старалась не глядеть на раздавленный хлеб. – Володя Тенков, встань, подбери за собой! Я покорно встал, не пререкаясь, подобрал хлеб, стер вырванным из тетради листком клюквенное повидло с пола. Весь класс молчал, весь класс дышал над моей головой. После этого я наотрез отказался брать в школу завтраки. Вскоре я увидел истощенных людей с громадными кротко-печальными глазами восточных красавиц... И больных водянкой с раздутыми, гладкими, безликими физиономиями, с голубыми слоновьими ногами... Истощенных - кожа и кости - у нас стали звать шкилетниками, больных водянкой - слонами. И вот березовый сквер возле вокзала... Я кой к чему успел привыкнуть, не сходил с ума. Не сходил с ума я еще и потому, что знал: те, кто в нашем привокзальном березнячке умирал среди бела дня, - враги. Это про них недавно великий писатель Горький сказал: "Если враг не сдается, его уничтожают". Они не сдавались. Что ж... попали в березняк. Вместе с другими ребятами я был свидетелем нечаянного разговора Дыбакова с одним шкилетником. Дыбаков - первый секретарь партии в нашем районе, высокий, в полувоенном кителе с рублено прямыми плечами, в пенсне на тонком горбатом носу. Ходил он, заложив руки за спину, выгнувшись, выставив грудь, украшенную накладными карманами. В клубе железнодорожников проходила какая-то районная конференция. Все руководство района во главе с Дыбаковым направлялось в клуб по усыпанной толченым кирпичом дорожке. Мы, ребятишки, за неимением других зрелищ тоже сопровождали Дыбакова. Неожиданно он остановился. Поперек дорожки, под его хромовыми сапогами, лежал оборванец - костяк в изношенной, слишком просторной коже. Он лежал на толченом кирпиче, положив коричневый череп па грязные костяшки рук, глядел снизу вверх, как глядят все умирающие с голоду - с кроткой скорбью в неестественно громадных глазах. Дыбаков переступил с каблука на каблук, хрустнул насыпной дорожкой, хотел было уже обогнуть случайные мощи, как вдруг эти мощи разжали кожистые губы, сверкнули крупными зубами, сипяще и внятно произнесли: - Поговорим, начальник. Обвалилась тишина, стало слышно, как далеко за пустырем возле бараков кто-то от безделья тенорит под балалайку:

Хорошо тому живется, У кого одна нога, - Сапогов не много надо И портошина одна.

- Аль боишься меня, начальник? Из-за спины Дыбакова вынырнул, райкомовский работник товарищ Губанов, как всегда с незастегивающимся портфелем под мышкой: - Мал-чать! Мал-чать!.. Лежащий кротко глядел на него снизу вверх и жутко скалил зубы. Дыбаков движением руки отмахнул в сторону товарища Губанова. - Поговорим. Спрашивай - отвечу. - Перед смертью скажи... за что... за что меня?.. Неужель всерьез за то, что две лошади имел? - шелестящий голос. - За это, - спокойно и холодно ответил Дыбаков. - И признаешься! Ну-у, заверюга... - Мал-чать! - подскочил опять товарищ Губанов. И снова Дыбаков небрежно отмахнул его в сторону. - Дал бы ты рабочему хлеб за чугун? - Что мне ваш чугун, с кашей есть? - То-то и оно, а вот колхозу он нужен, колхоз готов за чугун рабочих кормить. Хотел ты идти в колхоз? Только честно! - Не хотел. - Почему? - Всяк за свою свободушку стоит. - Да не свободушка причина, а лошади. Лошадей тебе своих жаль. Кормил, холил - и вдруг отдай. Собственности своей жаль! Разве не так? Доходяга помолчал, помигал скорбно и, казалось, даже готов был согласиться. - Отыми лошадей, начальник, и остановись. Зачем же еще и живота лишать? - сказал он. - А ты простишь нам, если мы отымем? Ты за спиной нож на нас точить не станешь? Честно! - Кто знает. - Вот и мы не знаем. Как бы ты с нами поступил, если б чувствовал - мы на тебя нож острый готовим?.. Молчишь?.. Сказать нечего?.. Тогда до свидания. Дыбаков перешагнул через тощие, как палки, ноги собеседника, двинулся дальше, заложив руки за спину, выставив грудь с накладными карманами. За ним, брезгливо обогнув доходягу, двинулись и остальные. Он лежал перед нами, мальчишками, - плоский костяк и тряпье, череп на кирпичной крошке, череп, хранящий человеческое выражение покорности, усталости и, пожалуй, задумчивости. Он лежал, а мы осуждающе его разглядывали. Две лошади имел, кровопиец! Ради этих лошадей стал бы точить нож на нас. "Если враг не сдается..." Здорово же его отделал Дыбаков. И все-таки было жаль злого врага. Наверное, не только мне. Никто из ребятишек не заплясал над ним, не стал дразнить:

Враг-вражина, Куркуль-кулачина Кору жрет. Вошей бьет, С куркулихой гуляет - Ветром шатает.

Я садился дома за стол, тянулся рукой к хлебу, и память разворачивала картины: направленные вдаль, тихо ошалелые глаза, белые зубы, грызущие кору, клокочущая внутри студенистая туша, разверстый черный рот, хрип, пена... И под горло подкатывала тошнота. Раньше мать про меня говорила: "На этого не пожалуюсь, что ни поставь - уминает, за ушами трещит". Сейчас она подымала крик: - Заелись! С жиру беситесь!.. "С жиру бесился" я один, но если мать начинала ругаться, то всегда ругала сразу двоих - меня и брата. Брат был моложе на три года, в свои семь лет умел переживать только за самого себя, а потому ел - "за ушами трещит". - Беситесь! Супу не хотим, картошки не хотим! Кругом люди черствому сухарю рады-радехоньки. Вам хоть рябчиков подавай. О рябчиках я только читал стишки: "Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!" Объявить голодовку, вообще отказаться от еды я не мог. Во-первых, не разрешила бы мать. Во-вторых, тошнота тошнотой, картинки картинками, а есть-то мне все-таки хотелось, и вовсе не буржуйских рябчиков. Меня заставляли проглотить первую ложку, а уж дальше шло само собой, я расправлялся с ободом, вставал из-за стола отяжелевший. Вот тут-то все и начиналось...Мне думается, совести свойственно чаще просыпаться в теле сытых людей, чем голодных. Голодный вынужден больше думать о себе, о добывании д л я с е б я хлеба насущного, само бремя голода понуждает его к эгоизму. У сытого больше возможности оглянуться вокруг, подумать о других. Большей частью из числа сытых выходили идейные борцы с кастовой сытостью – Гракхи всех времен.

Я вставал из-за стола. Не потому ли в привокзальном сквере люди грызут кору, что я съел сейчас слишком много? Но это же куркули грызут кору! Ты жалеешь?..

"Если враг не сдается, его уничтожают!" А это "уничтожают" вот так, наверное, и должно выглядеть - черепа с глазами, слоновьи ноги, пена из черного рта. Ты просто боишься смотреть правде в глаза. Отец как-то рассказывал, что в других местах есть деревни, где от голода умерли все жители до единого - взрослые, старики, дети. Даже грудные дети... Про них-то уж никак не скажешь: "Если враг не сдается..." Я сыт, очень сыт - до отвала. Я съел сейчас столько, что, наверное, пятерым хватило бы спастись от голодной смерти. Не спас пятерых, съел их жизнь. Только чью - врагов или не врагов?.. кто враг?.. Враг ли тот, кто грызет кору? Он им был - да! - но сейчас ему не до вражды, нет мяса па его костях, нет силы даже в его голосе... Я съел весь свой обед сам и ни с кем но поделился. Есть мне приходится по три раза в день. Как-то под утро я внезапно проснулся. Мне ничего не приснилось, просто взял да открыл глаза, увидел комнату в загадочно-пепельном сумраке, за окном серенький, уютный рассвет. Далеко на пристанционных путях заносчиво прокричала маневровая "овечка". Ранние синицы попискивали на старой липе. Скворец-папаша прочищал горло, пробовал петь по-соловьиному - бездарь! С болот па задах нежно, убеждающе закуковала кукушка. "Кукушка! Кукушка! Сколько мне жить?" И она роняет и роняет свое "ку-ку", как серебряные яички. И все это происходит в удивительно покойных сереньких сумерках, в тесном, притушенном, уютном мире. В нечаянно вырванную у сна минуту я вдруг тихо радуюсь очсвиднейшему факту - существует на белом свете некий Володька Тенков, человек десяти лет от роду. Существует - как это прекрасно! "Кукушка! Кукушка! Сколько мне?.." "Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!.." Щедра без устали. В это время далеко, где-то в самом конце нашей улицы загремело. Распарывая сонный поселок, приближалась расхлябанная телега, сминая серебряный голос кукушки, писк синиц, потуги бездарного скворца. Кто это и куда так сердито спешит в такую рань?.. И неожиданно меня ожгло: кто? да ясно! Об этих ранних поездках говорит весь поселок. Комхозовскнй конюх Абрам едет "собирать падалицу". Каждое утро он въезжает на своей телеге прямо в привокзальный березняк, начинает шевелить лежащих - жив или нет? Живых не трогает, мертвых складывает в телегу, как дровяные чурки.Гремит расхлябанная телега, будит спящий поселок. Громит и стихает. После нее не слышно птиц. Какую-то минуту просто никого и ничего не  слышно. Ничего... Но странно - нет и тишины. "Кукушка! Кукушка!.." Ах, не  надо! Не все ли равно, сколько лет проживу на свете? Да так ли уж мне хочется долго жить?..Но словно ливень из-под крыши, обрушились проснувшиеся воробьи. Зазвенели ведра, раздались женские голоса, заскрипел ворот колодца.  

 - Крыши чинить! Дрова пилить! Помойки чистить! Любая работа! - Сильный, с вызовом баритон. - Крыши чинить! Дрова пилить! Помойки чистить! - повторил мальчишеский альт.Это тоже высланные куркули - отец и сын. Отец - высокий, костляво-плечистый, бородатый, сурово-важный, сын - жилисто-худенький, веснушчатый, очень серьезный, постарше меня года на два, на три.Каждый наш день начинается с того, что они громко, в два голоса, почти высокомерно предлагают поселку чистить помойки.Я не должен есть свои обеды один.

d-v-sokolov.livejournal.com

Тендряков. «Хлеб для собаки» » Готовые Домашние Задания

Детство Владимира Тендрякова прошло в безрадостную эпоху послереволюционной России и сталинских репрессий. Ужас детских воспоминаний и составил основу рассказа «Хлеб для собаки». Возможно, именно эффект детских впечатлений помог автору столь ясно и непредвзято описать события, происходившие в небольшом пристанционном посёлке, в котором и прошли первые годы его жизни.

А происходило там то же, что и во многих других подобных посёлках: раскулаченные «зажиточные» крестьяне, сосланные в Сибирь и не добравшиеся до места ссылки, были брошены умирать голодной смертью в маленьком березнячке на глазах у жителей посёлка. Взрослые старались обходить это ужасное место стороной. А дети… «Никакие ужасы не могли заглушить нашего зверушечьего любопытства», — пишет автор. «Окаменевая от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали…». Дети наблюдали за смертью «куркулей» (так там называли «живущих» в березнячке).

Для усиления впечатления, производимого картиной, автор прибегает к методу антитезы. Владимир Тендряков подробно описывает ужасающую сцену смерти «куркуля», который «вставал во весь рост, обхватывал ломкими лучистыми руками гладкий сильный ствол берёзы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно чёрный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, «бунтарь» сползал вниз по стволу и затихал насовсем». В этом отрывке мы видим противопоставление ломких, лучистых рук гладкому, сильному стволу берёзы. Подобный приём приводит к усилению восприятия как отдельных фрагментов, так и всей картины.

Вслед за этим описанием следует философский вопрос начальника станции, по долгу службы вынужденного следить за «куркулями»: «Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..». Подобный вопрос звучит как бы от самого автора, который спустя много лет поражается тому, как он, впечатлительный мальчик, не сошёл с ума при виде подобной сцены. Но далее он вспоминает, что ранее уже являлся свидетелем того, как голод заставлял «опрятных» людей идти на публичные унижения. Это несколько «обмозолило» его душу.

Обмозолило, но не настолько, чтобы остаться равнодушным к этим голодающим людям, будучи сытым. Да, он знал, что быть сытым — это стыдно, и старался не показывать этого, но всё же тайком он выносил остатки своей еды «куркулям». Так продолжалось некоторое время, но потом число попрошаек стало расти, а прокормить более двух человек мальчик уже не мог. И тогда случился срыв — «излечение», как его назвал сам автор. В один день у забора его дома собралось множество голодных. Они встали на пути возвращавшегося домой мальчика и стали просить еды. И вдруг…

«У меня потемнело в глазах. Из меня рыдающим галопом вырвался чужой дикий голос:

— Уходите! Уходите! Сволочи! Гады! Кровопийцы! Уходите!

Остальные разом потухнув, опустив руки, начали поворачиваться ко мне спинами, расползаясь без спешки, вяло. А я не мог остановиться и кричал рыдающе».

Как эмоционально описан этот эпизод! Какими простыми, распространёнными в жизненном обиходе словами, всего в нескольких фразах Тендряков передаёт эмоциональный надрыв ребёнка, его страх и протест, соседствующие с покорностью и безнадёжностью обречённых людей. Именно благодаря простоте и удивительно точному выбору слов в воображении читателя с необычайной яркостью вырисовываются картины, о которых повествует Владимир Тендряков.

Итак, этот десятилетний мальчик исцелился, но полностью ли? Да, он больше не вынес бы куска хлеба стоящему под его окном умирающему от голода «куркулю». Но была ли при том спокойна его совесть? Он не спал по ночам, он думал: «Я дурной мальчишка, ничего не могу с собой поделать — жалею своих врагов!»

И тут появляется собака. Вот оно — самое голодное существо в посёлке! Володя хватается за неё, как за единственный способ не сойти с ума от сознания того, что он ежедневно «съедает» жизни нескольких людей. Мальчик кормит эту несчастную собаку, которая не существует ни для кого, но понимает, что «не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть».

Можно было бы завершить рассказ на этой, сравнительно радостной, ноте. Но нет, автор включил ещё один эпизод, усиливающий тяжёлое впечатление. «В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя».

Так заканчивается рассказ. Но даже после этого читателя ещё долго не покидают ощущения ужаса и морального опустошения, вызванные всеми страданиями, которые невольно, благодаря мастерству автора, он переживал вместе с героем. Как я уже отметила, в этом рассказе поражает способность автора передавать не только события, но и чувства.

«Глаголом жги сердца людей». Такое наставление истинному поэту звучит в стихотворении А. С. Пушкина «Пророк». И Владимиру Тендрякову это удалось. Он сумел не только красочно изложить свои детские воспоминания, но и пробудить сострадание и сопереживание в сердцах читателей.

Подобные записи

vip-gdz.ru


 
 
Пример видео 3
Пример видео 2
Пример видео 6
Пример видео 1
Пример видео 5
Пример видео 4
Как нас найти

Администрация муниципального образования «Городское поселение – г.Осташков»

Адрес: 172735 Тверская обл., г.Осташков, пер.Советский, д.З
+7 (48235) 56-817
Электронная почта: [email protected]
Закрыть
Сообщение об ошибке
Отправьте нам сообщение. Мы исправим ошибку в кратчайшие сроки.
Расположение ошибки: .

Текст ошибки:
Комментарий или отзыв о сайте:
Отправить captcha
Введите код: *