Ленинградская поэма. Ольга берггольц стихи о хлебе


Ольга Берггольц - Ленинградская поэма: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

I

Я как рубеж запомню вечер:декабрь, безогненная мгла,я хлеб в руке домой несла,и вдруг соседка мне навстречу.— Сменяй на платье,— говорит,—менять не хочешь — дай по дружбе.Десятый день, как дочь лежит.Не хороню. Ей гробик нужен.Его за хлеб сколотят нам.Отдай. Ведь ты сама рожала…—И я сказала: — Не отдам.—И бедный ломоть крепче сжала.— Отдай,— она просила,— тысама ребенка хоронила.Я принесла тогда цветы,чтоб ты украсила могилу.—…Как будто на краю земли,одни, во мгле, в жестокой схватке,две женщины, мы рядом шли,две матери, две ленинградки.И, одержимая, онамолила долго, горько, робко.И сил хватило у меняне уступить мой хлеб на гробик.И сил хватило — привестиее к себе, шепнув угрюмо:— На, съешь кусочек, съешь… прости!Мне для живых не жаль — не думай.—…Прожив декабрь, январь, февраль,я повторяю с дрожью счастья:мне ничего живым не жаль —ни слез, ни радости, ни страсти.Перед лицом твоим, Война,я поднимаю клятву эту,как вечной жизни эстафету,что мне друзьями вручена.Их множество — друзей моих,друзей родного Ленинграда.О, мы задохлись бы без нихв мучительном кольце блокады.

II

. . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . .

III

О да — иначе не моглини те бойцы, ни те шоферы,когда грузовики велипо озеру в голодный город.Холодный ровный свет луны,снега сияют исступленно,и со стеклянной вышиныврагу отчетливо виднывнизу идущие колонны.И воет, воет небосвод,и свищет воздух, и скрежещет,под бомбами ломаясь, лед,и озеро в воронки плещет.Но вражеской бомбежки хуже,еще мучительней и злей —сорокаградусная стужа,владычащая на земле.Казалось — солнце не взойдет.Навеки ночь в застывших звездах,навеки лунный снег, и лед,и голубой свистящий воздух.Казалось, что конец земли…Но сквозь остывшую планетуна Ленинград машины шли:он жив еще. Он рядом где-то.На Ленинград, на Ленинград!Там на два дня осталось хлеба,там матери под темным небомтолпой у булочной стоят,и дрогнут, и молчат, и ждут,прислушиваются тревожно:— К заре, сказали, привезут…— Гражданочки, держаться можно…—И было так: на всем ходумашина задняя осела.Шофер вскочил, шофер на льду.— Ну, так и есть — мотор заело.Ремонт на пять минут, пустяк.Поломка эта — не угроза,да рук не разогнуть никак:их на руле свело морозом.Чуть разогнешь — опять сведет.Стоять? А хлеб? Других дождаться?А хлеб — две тонны? Он спасетшестнадцать тысяч ленинградцев.—И вот — в бензине руки онсмочил, поджег их от мотора,и быстро двинулся ремонтв пылающих руках шофера.Вперед! Как ноют волдыри,примерзли к варежкам ладони.Но он доставит хлеб, пригонитк хлебопекарне до зари.Шестнадцать тысяч матерейпайки получат на заре —сто двадцать пять блокадных граммс огнем и кровью пополам.…О, мы познали в декабре —не зря «священным даром» названобычный хлеб, и тяжкий грех —хотя бы крошку бросить наземь:таким людским страданьем он,такой большой любовью братскойдля нас отныне освящен,наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб,дорогой дружбы многих к многим.Еще не знают на землестрашней и радостней дороги.И я навек тобой горда,сестра моя, москвичка Маша,за твой февральский путь сюда,в блокаду к нам, дорогой нашей.Золотоглаза и строга,как прутик, тоненькая станом,в огромных русских сапогах,в чужом тулупчике, с наганом,—и ты рвалась сквозь смерть и лед,как все, тревогой одержима,—моя отчизна, мой народ,великодушный и любимый.И ты вела машину к нам,подарков полную до края.Ты знала —я теперь одна,мой муж погиб, я голодаю.Но то же, то же, что со мной,со всеми сделала блокада.И для тебя слились в однои я и горе Ленинграда.И, ночью плача за меня,ты забирала на рассветахв освобожденных деревняхпосылки, письма и приветы.Записывала: «Не забыть:деревня Хохрино. Петровы.Зайти на Мойку сто одинк родным. Сказать, что все здоровы,что Митю долго мучил враг,но мальчик жив, хоть оченьслабый…»О страшном плене до утратебе рассказывали бабыи лук сбирали по дворам,в холодных, разоренных хатах:— На, питерцам свезешь, сестра.Проси прощенья — чем богаты…—И ты рвалась — вперед, вперед,как луч, с неодолимой силой.Моя отчизна, мой народ,родная кровь моя,— спасибо!

V

. . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . .

VI

Вот так, исполнены любви,из-за кольца, из тьмы разлукидрузья твердили нам: «Живи!»,друзья протягивали руки.Оледеневшие, в огне,в крови, пронизанные светом,они вручили вам и мнеединой жизни эстафету.Безмерно счастие мое.Спокойно говорю в ответ им:— Друзья, мы приняли ее,мы держим вашу эстафету.Мы с ней прошли сквозь дни зимы.В давящей мгле ее терзанийвсей силой сердца жили мы,всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти днимы ели землю, клей, ремни;но, съев похлебку из ремней,вставал к станку упрямый мастер,чтобы точить орудий части,необходимые войне.

Но он точил, пока рукамогла производить движенья.И если падал — у станка,как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,как никогда,— с глубокой верой,в квартирах черных, как пещеры,у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,перед коптилкой, в стуже адской,гравировал гравер седойособый орден — ленинградский.Колючей проволокой он,как будто бы венцом терновым,кругом — по краю — обведен,блокады символом суровым.В кольце, плечом к плечу, втроем —ребенок, женщина, мужчина,под бомбами, как под дождем,стоят, глаза к зениту вскинув.И надпись сердцу дорога,—она гласит не о награде,она спокойна и строга:«Я жил зимою в Ленинграде».Так дрались мы за рубежитвои, возлюбленная Жизнь!И я, как вы,— упряма, зла,—за них сражалась, как умела.Душа, крепясь, превозмоглапредательскую немощь тела.И я утрату понесла.К ней не притронусь даже словом —такая боль… И я смогла,как вы, подняться к жизни снова.Затем, чтоб вновь и вновь сражатьсяза жизнь.

Носитель смерти, враг —опять над каждым ленинградцемзаносит кованый кулак.Но, не волнуясь, не боясь,гляжу в глаза грядущим схваткам:ведь ты со мной, страна моя,и я недаром — ленинградка.Так, с эстафетой вечной жизни,тобой врученною, отчизна,иду с тобой путем единым,во имя мира твоего,во имя будущего сынаи светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливойее, заветную мою,сложила я нетерпеливосейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?Не за нее ли ленинградцамеще бороться, и мужаться,и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестниккрасных командиров,милый вестник,вестник мира…

Сны тебе спокойные приснятсябитвы стихли на земле ночной.Люди неба больше не боятся,неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфирамолодые облака плывут.Над могилой красных командировмудрые терновники цветут.Ты проснешься на земле цветущей,вставшей не для боя — для труда.Ты услышишь ласточек поющих:ласточкивернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся!Вьют в стене пробитой, под окном:крепче будет гнездышко держаться,люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,точно к миру прикоснулась вновь.Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда,здравствуй, победившая любовь!

Читать стих поэта Ольга Берггольц — Ленинградская поэма на сайте РуСтих: лучшие, красивые стихотворения русских и зарубежных поэтов классиков о любви, природе, жизни, Родине для детей и взрослых.

rustih.ru

Ольга Берггольц - Ленинградская поэма

I Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. — Сменяй на платье,— говорит,— менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала...— И я сказала: — Не отдам.— И бедный ломоть крепче сжала. — Отдай,— она просила,— ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.— ...Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести ее к себе, шепнув угрюмо: — На, съешь кусочек, съешь... прости! Мне для живых не жаль — не думай.— ...Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады. II . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . III О да — и н а ч е н е м о г л и ни те бойцы, ни те шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли... Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: — К заре, сказали, привезут... — Гражданочки, держаться можно...— И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. — Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь — опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.— И вот — в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. ...О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский. IV Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом,— и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима,— моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала —я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень слабый...» О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: — На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья — чем богаты...— И ты рвалась — вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя,— спасибо! V . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VI Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: — Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний. Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне. Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье. И люди слушали стихи, как никогда,— с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих. И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю — обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем — ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога,— она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы,— упряма, зла,— за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль... И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь. Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него. Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою. Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она: — Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира... Сны тебе спокойные приснятся битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озаренного луной. В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города. Гнезда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше не покинут дом. Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь! Июнь — июль 1942

Рекомендуем стихи Ольги Берггольц

45parallel.net

Ольга Берггольц - Ленинградская поэма, читать стих на сайте ProStih.ru

I

Я как рубеж запомню вечер:декабрь, безогненная мгла,я хлеб в руке домой несла,и вдруг соседка мне навстречу.— Сменяй на платье,— говорит,—менять не хочешь — дай по дружбе.Десятый день, как дочь лежит.Не хороню. Ей гробик нужен.Его за хлеб сколотят нам.Отдай. Ведь ты сама рожала…—И я сказала: — Не отдам.—И бедный ломоть крепче сжала.— Отдай,— она просила,— тысама ребенка хоронила.Я принесла тогда цветы,чтоб ты украсила могилу.—…Как будто на краю земли,одни, во мгле, в жестокой схватке,две женщины, мы рядом шли,две матери, две ленинградки.И, одержимая, онамолила долго, горько, робко.И сил хватило у меняне уступить мой хлеб на гробик.И сил хватило — привестиее к себе, шепнув угрюмо:— На, съешь кусочек, съешь… прости!Мне для живых не жаль — не думай.—…Прожив декабрь, январь, февраль,я повторяю с дрожью счастья:мне ничего живым не жаль —ни слез, ни радости, ни страсти.Перед лицом твоим, Война,я поднимаю клятву эту,как вечной жизни эстафету,что мне друзьями вручена.Их множество — друзей моих,друзей родного Ленинграда.О, мы задохлись бы без нихв мучительном кольце блокады.

II

.......... ........... .

III

О да — иначе не моглини те бойцы, ни те шоферы,когда грузовики велипо озеру в голодный город.Холодный ровный свет луны,снега сияют исступленно,и со стеклянной вышиныврагу отчетливо виднывнизу идущие колонны.И воет, воет небосвод,и свищет воздух, и скрежещет,под бомбами ломаясь, лед,и озеро в воронки плещет.Но вражеской бомбежки хуже,еще мучительней и злей —сорокаградусная стужа,владычащая на земле.Казалось — солнце не взойдет.Навеки ночь в застывших звездах,навеки лунный снег, и лед,и голубой свистящий воздух.Казалось, что конец земли…Но сквозь остывшую планетуна Ленинград машины шли:он жив еще. Он рядом где-то.На Ленинград, на Ленинград!Там на два дня осталось хлеба,там матери под темным небомтолпой у булочной стоят,и дрогнут, и молчат, и ждут,прислушиваются тревожно:— К заре, сказали, привезут…— Гражданочки, держаться можно…—И было так: на всем ходумашина задняя осела.Шофер вскочил, шофер на льду.— Ну, так и есть — мотор заело.Ремонт на пять минут, пустяк.Поломка эта — не угроза,да рук не разогнуть никак:их на руле свело морозом.Чуть разогнешь — опять сведет.Стоять? А хлеб? Других дождаться?А хлеб — две тонны? Он спасетшестнадцать тысяч ленинградцев.—И вот — в бензине руки онсмочил, поджег их от мотора,и быстро двинулся ремонтв пылающих руках шофера.Вперед! Как ноют волдыри,примерзли к варежкам ладони.Но он доставит хлеб, пригонитк хлебопекарне до зари.Шестнадцать тысяч матерейпайки получат на заре —сто двадцать пять блокадных граммс огнем и кровью пополам.…О, мы познали в декабре —не зря «священным даром» названобычный хлеб, и тяжкий грех —хотя бы крошку бросить наземь:таким людским страданьем он,такой большой любовью братскойдля нас отныне освящен,наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб,дорогой дружбы многих к многим.Еще не знают на землестрашней и радостней дороги.И я навек тобой горда,сестра моя, москвичка Маша,за твой февральский путь сюда,в блокаду к нам, дорогой нашей.Золотоглаза и строга,как прутик, тоненькая станом,в огромных русских сапогах,в чужом тулупчике, с наганом,—и ты рвалась сквозь смерть и лед,как все, тревогой одержима,—моя отчизна, мой народ,великодушный и любимый.И ты вела машину к нам,подарков полную до края.Ты знала —я теперь одна,мой муж погиб, я голодаю.Но то же, то же, что со мной,со всеми сделала блокада.И для тебя слились в однои я и горе Ленинграда.И, ночью плача за меня,ты забирала на рассветахв освобожденных деревняхпосылки, письма и приветы.Записывала: «Не забыть:деревня Хохрино. Петровы.Зайти на Мойку сто одинк родным. Сказать, что все здоровы,что Митю долго мучил враг,но мальчик жив, хоть оченьслабый…»О страшном плене до утратебе рассказывали бабыи лук сбирали по дворам,в холодных, разоренных хатах:— На, питерцам свезешь, сестра.Проси прощенья — чем богаты…—И ты рвалась — вперед, вперед,как луч, с неодолимой силой.Моя отчизна, мой народ,родная кровь моя,— спасибо!

V

.......... ........... .

VI

Вот так, исполнены любви,из-за кольца, из тьмы разлукидрузья твердили нам: «Живи!»,друзья протягивали руки.Оледеневшие, в огне,в крови, пронизанные светом,они вручили вам и мнеединой жизни эстафету.Безмерно счастие мое.Спокойно говорю в ответ им:— Друзья, мы приняли ее,мы держим вашу эстафету.Мы с ней прошли сквозь дни зимы.В давящей мгле ее терзанийвсей силой сердца жили мы,всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти днимы ели землю, клей, ремни;но, съев похлебку из ремней,вставал к станку упрямый мастер,чтобы точить орудий части,необходимые войне.

Но он точил, пока рукамогла производить движенья.И если падал — у станка,как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,как никогда,— с глубокой верой,в квартирах черных, как пещеры,у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,перед коптилкой, в стуже адской,гравировал гравер седойособый орден — ленинградский.Колючей проволокой он,как будто бы венцом терновым,кругом — по краю — обведен,блокады символом суровым.В кольце, плечом к плечу, втроем —ребенок, женщина, мужчина,под бомбами, как под дождем,стоят, глаза к зениту вскинув.И надпись сердцу дорога,—она гласит не о награде,она спокойна и строга:«Я жил зимою в Ленинграде».Так дрались мы за рубежитвои, возлюбленная Жизнь!И я, как вы,— упряма, зла,—за них сражалась, как умела.Душа, крепясь, превозмоглапредательскую немощь тела.И я утрату понесла.К ней не притронусь даже словом —такая боль… И я смогла,как вы, подняться к жизни снова.Затем, чтоб вновь и вновь сражатьсяза жизнь.

Носитель смерти, враг —опять над каждым ленинградцемзаносит кованый кулак.Но, не волнуясь, не боясь,гляжу в глаза грядущим схваткам:ведь ты со мной, страна моя,и я недаром — ленинградка.Так, с эстафетой вечной жизни,тобой врученною, отчизна,иду с тобой путем единым,во имя мира твоего,во имя будущего сынаи светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливойее, заветную мою,сложила я нетерпеливосейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?Не за нее ли ленинградцамеще бороться, и мужаться,и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестниккрасных командиров,милый вестник,вестник мира…

Сны тебе спокойные приснятсябитвы стихли на земле ночной.Люди неба больше не боятся,неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфирамолодые облака плывут.Над могилой красных командировмудрые терновники цветут.Ты проснешься на земле цветущей,вставшей не для боя — для труда.Ты услышишь ласточек поющих:ласточкивернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся!Вьют в стене пробитой, под окном:крепче будет гнездышко держаться,люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,точно к миру прикоснулась вновь.Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда,здравствуй, победившая любовь!

prostih.ru

Ленинградская поэма - Берггольц Ольга

I

Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. — Сменяй на платье,— говорит,— менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала...— И я сказала: — Не отдам.— И бедный ломоть крепче сжала. — Отдай,— она просила,— ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.— ...Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести ее к себе, шепнув угрюмо: — На, съешь кусочек, съешь... прости! Мне для живых не жаль — не думай.— ...Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады.

II

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

III

О да — и н а ч е н е м о г л и ни те бойцы, ни те шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли... Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: — К заре, сказали, привезут... — Гражданочки, держаться можно...— И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. — Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь — опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.— И вот — в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. ...О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом,— и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима,— моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала —я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень слабый...» О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: — На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья — чем богаты...— И ты рвалась — вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя,— спасибо!

V

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VI

Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: — Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне.

Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи, как никогда,— с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю — обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем — ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога,— она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы,— упряма, зла,— за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль... И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь.

Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира...

Сны тебе спокойные приснятся битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь!

Июнь — июль 1942

stih.pro

rulibs.com : Поэзия : Поэзия: прочее : Ленинградская поэма : Ольга Берггольц : читать онлайн : читать бесплатно

rulibs.com

Ленинградская поэма

I

Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. — Сменяй на платье, — говорит,— менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала…— И я сказала: — Не отдам.— И бедный ломоть крепче сжала. — Отдай, — она просила, — ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.— …Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести ее к себе, шепнув угрюмо: — На,  съешь  кусочек,  съешь…  прости! Мне для живых не жаль — не думай.— …Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады.

II

……….. ………..

III

О да — и н а ч е   н е   м о г л и ни  те  бойцы,  ни  те  шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли… Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: — К заре, сказали, привезут… — Гражданочки,   держаться   можно…— И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. — Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь — опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.— И вот — в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. …О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом,— и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима,— моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала — я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень                           слабый…» О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: — На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья — чем богаты…— И ты рвалась — вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя, — спасибо!

V

……….. …. ……

VI

Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: — Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне.

Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи, как никогда, — с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю —  обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем — ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога,— она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы, — упряма, зла,— за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль… И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь.

Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира…

Сны тебе спокойные приснятся битвы стихли на земле ночной. Люди     неба         больше не боятся, неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки         вернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше            не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой,                     жизнь моя,                               награда, здравствуй, победившая любовь!

Июнь — июль 1942

Севастополю

О, скорбная весть — Севастополь оставлен… Товарищи, встать, как один, перед ним, пред городом мужества, городом славы, пред городом — доблестным братом твоим!

Но мы не хотим и не будем прощаться с тобой, не смирившийся город-солдат: ты жив,        ты в сердцах москвичей,                               сталинградцев, дыханье твое бережет Ленинград.

Мы знаем, на всех пламенеющих тропах, со всеми, кто бьет ненавистных врагов, идет Севастополь,                  родной Севастополь, и кровь и огонь от его берегов…

Промчится година железа и горя, мы кончим победою наши бои,— у теплого моря, у синего моря он встанет опять из развалин своих. Нет, только не плачь, — мы не чтим его память, и этой минуты великая тишь затем, чтоб сказать:                     — Севастополь, ты с нами! Ты с нами,           ты бьешься,                      ты победишь.

3 июля 1942

«…Третья зона, дачный полустанок…»

…Третья зона, дачный полустанок, у перрона — тихая сосна. Дым, туман, струна звенит в тумане, невидимкою звенит струна.

Здесь шумел когда-то детский лагерь на веселых ситцевых полях… Всю в ромашках, в пионерских флагах, как тебя любила я, земля!

Это фронт сегодня. Сотня метров до того, кто смерть готовит мне. Но сегодня — тихо. Даже ветра нет совсем. Легко звучать струне.

И звенит, звенит струна в тумане… Светлая, невидимая, пой! Как ты плачешь, радуешься, манишь, кто тебе поведал, что со мной?

Мне сегодня радостно до боли, я сама не знаю — отчего. Дышит сердце небывалой волей, силою расцвета своего.

Знаю, смерти нет: не подкрадется, не задушит медленно она,— просто жизнь сверкнет и оборвется, точно песней полная струна.

…Как сегодня тихо здесь, на фронте. Вот среди развалин, над трубой, узкий месяц встал на горизонте, деревенский месяц молодой.

И звенит, звенит струна в тумане, о великой радости моля… Всю в крови,             в тяжелых, ржавых ранах, я люблю, люблю тебя, земля!

1942

Все стихи Ольги Берггольц

Твой путь

 

I

 

...И все осталось там — за белым-белым,

за тем январским ледовитым днем.

О, как я жить решилась, как я смела!

Ведь мы давно условились: вдвоем.

 

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

 

А тот, который с августа запомнил

сквозь рупора звеневший голос мой,—

зачем-то вдруг нашел меня и поднял,

со снега поднял и привел домой.

 

Как в притчах позабытых и священных,

пред путником, который изнемог,

ты встал передо мною на колено

и обувь снял с моих отекших ног;

высокое сложил мне изголовье,

чтоб легче сердцу было по ночам,

и лег в ногах, окоченевший сам,

и ничего не называл любовью...

 

 

II

 

Я знаю, слишком знаю это зданье.

И каждый раз, когда иду сюда,

все кажется, что вышла на свиданье

сама с собой, такой же, как тогда.

 

Но это больше, чем воспоминанье.

 

Я не боюсь самой себя — вчерашней.

На все отвечу, если уж пришла,—

вот этой серой, беспощадной, страшной,

глядящей из блокадного угла.

 

Я той боюсь, которая однажды

на Мамисоне *

           искрящимся днем

глядела в мир с неукротимой жаждой

и верила во всем ему, во всем...

 

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не о ней.

           Я о гранитном зданье.

 

Здесь, как в бреду, все было смещено:

здесь умирали, стряпали и ели,

а те, кто мог еще

                 вставать с постелей,

пораньше утром,

               растемнив окно,

в кружок усевшись,

                  перьями скрипели.

 

Отсюда передачи шли на город —

стихи, и сводки,

                и о хлебе весть.

Здесь жили дикторы и репортеры,

поэт, артистки...

                 Всех не перечесть.

 

Они давно покинули жилища

там, где-то в недрах города,

                            вдали;

они одни из первых на кладбища

последних родственников отвезли

и, спаяны сильней, чем кровью рода,

родней, чем дети одного отца,

сюда зимой сорок второго года

сошлись — сопротивляться до конца.

 

Здесь, на походной койке-раскладушке,

у каменки, блокадного божка,

я новую почувствовала душу,

самой мне непонятную пока.

Я здесь стихи горчайшие писала,

спеша, чтоб  свет использовать  дневной...

Сюда, в тот день,

                 когда я в снег упала,

ты и привел бездомную — д о м о й.

 

--------------

* Мамисонский перевал — один из самых высоких и кра-

сивых перевалов на Кавказе.

 

 

III

 

...По сумрачным утрам

ты за водой  ходил  на льдистый  Невский,

где выл норд-вест,

                  седой, косматый, резкий,

и запах гари стлался по дворам.

Стоял, пылая, город.

                    В семь утра

темнел скелет

             Гостиного двора.

 

 

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

 

И на Литейном был один источник.

Трубу прорвав, подземная вода

однажды с воплем вырвалась из почвы

и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать,—

наперерез пошел

               по корке льда,

ожесточась пошел,

                 но не прорвался,

а, сбит волной,

               свалился на ходу,

и вмерз в поток,

                и так лежать остался

здесь,

      на Литейном,

                  видный всем,—

                               во льду.

 

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

         и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

Тому, кому пришлось когда-нибудь

ходить сюда,— не говори: «Забудь».

Я знаю все. Я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала

на улице, меж темными домами,

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

 

...Вот так настал,

                  одетый в кровь и лед,

сорок второй, необоримый год.

О, год ожесточенья и упорства!

Лишь насмерть,

              насмерть всюду встали мы.

Год Ленинграда,

               год его зимы,

год Сталинградского

                   единоборства.

 

 

IV

 

В те дни исчез, отхлынул б ы т.

                               И смело

в права свои вступило б ы т и е.

А я жила.

         Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело

сознание смятенное мое.

Сжималась жизнь во мне...

                         Совсем похоже,

как древняя шагреневая кожа

с неистовой сжималась быстротою,

едва владелец — бедный раб ее —

любое, незапретное, простое

осуществлял желание свое.

Сжималась жизнь...

Так вот что значит — смерть:

не сметь желать.

                С а м о й — совсем не сметь.

 

Ну что же, пусть.

Я все равно устала,

я все равно не этого ждала

на тех далеких горных перевалах,

под небосводом синего стекла,

там, где цветок глядел из-за сугроба,

где в облаках, на кромке крутизны,

мы так тогда прекрасны были оба,

так молоды, бесстрашны и сильны...

 

 

...Все превратилось вдруг в воспоминанье:

 

вся жизнь,

 

          все чувства,

 

                      даже я сама,

 

пока вокруг в свирепом ожиданье

стоят враги, безумствует зима,

и надо всем —

             сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти —

рублевский лик и стынущие очи

того, кому не сказано:

                      «Прости!»

Того, кто был со мной на перевале,

на одиноком блещущем пути,

и умер здесь, от голода, в подвале,

а я —

     я не могла его спасти...

 

...Еще хотелось повидать сестру.

Я думала о ней с такой любовью,

что стало ясно мне: на днях — умру.

То кровь тоскует по родимой крови.

 

Но незнакомый, чей-то, не родной,

ты ближе всех, ты рядом был со мной.

И ты не утешал меня.

Ночами,

когда, как все, утратив радость слез,

от горя корчась, я почти мычала,

ни рук моих не гладил, ни волос.

Ты сам, без просьб,

                   как будто б стал на страже

глухого отчужденья моего;

ты не коснулся ревностью его

и не нарушил нежностию даже.

 

Ты просто мне глоток воды горячей

давал с утра,

             и хлеба,

                     и тетрадь

и заставлял писать для передачи:

ты просто не давал мне умирать...

 

Не знаю — как, но я на дне страданья,

о мертвом счастье бредя, о тепле,

открыла вдруг, что ты — мое желанье,

последнее желанье на земле.

 

Я так хочу.

Я так хочу сама.

Пускай, озлясь, грозится мне зима,

что радости вместить уже не сможет

остаток жизни —

               мстительная кожа,—

я так хочу.

           Пускай сойдет на нет:

мне мерзок своеволия запрет.  

 

Я даже пела что-то в этот вечер,

почти забытое, у огонька,

цветным платком плотней укрыла плечи

и темный рот подкрасила слегка.

 

В тот самый день сказал ты мне смущаясь:

— А все считают, ты — моя жена...—

И люди нас не попрекнули счастьем

в том городе,

             где бредила война.

 

 

V

 

Мы жили высоко — седьмой этаж.

Отсюда был далёко виден город.

Он обгоревший, тихий был и гордый,

пустынный был

             и весь, до пепла,— наш.

 

А мы ходили в Летний по грибы,

где, как в бору, кукушка куковала.

Возили реже мертвых.

                    Но гробы

не появлялись: сил недоставало

на этот древний горестный обряд.

О нем забыл блокадный Ленинград.

И первый гроб, обитый кумачом,

проехавший на катафалке красном,

обрадовал людей: нам стало ясно,

что к жизни возвращаемся и мы

из недр нечеловеческой зимы.      

 

О нет, я не кощунствую!

Так было!

Нам все о жизни яростно твердило,

и, точно дар торжественный,— для нас

все на земле

            явилось

                   в первый раз.

И солнце мы впервые увидали,

и с наших крыш,

               постов сторожевых,—

Большой Земли мерцающие дали

в румяных зорях,

                в дымке синевы.

 

 

До стона,

         до озноба,

                   до восторга

мы вглядывались в эту синеву...

 

Прекрасная!

Нельзя тебя отторгнуть.

Ты — это жизнь.

Ты есть — и я живу.

 

...Я помню час, когда, толкнув рукой

окошко, перекрещенное слепо,

я в одичавший зимний угол свой

впустила полднем дышащее небо.

Я отойти не смела от окна!

Слепорожденный

              в первый день прозренья

глядел бы так,

              с таким же изумленьем

на все, что знал под именем «весна»!

 

 

VI

 

...А в темноте, почти касаясь кровли,

всю ночь снаряды бешеные шли,

так метров семь над сонной нашей кровью,

и, рушились то близко, то вдали.

Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,

сменясь с дежурства.

Мы с утра в бою...

Как страшно мне.

Услышав свист, руками

я прикрываю голову твою.

Невольный жест, напрасный — знаю, знаю...

А ночь светла.

И над лицом твоим

с тысячелетней нежностью склоняясь,

я тороплюсь налюбоваться им.

Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан

свиданья срок.

              Разлука настает.

Но ты не знай...

                Спи под моей защитой,

солдат уставший,

                муж,

                    дитя мое...

 

 

Три выстрела — три грохота подряд.

Поблизости... Пока не в наш квадрат...

...А рядом, в изголовье надо мною,

охапка веток, полная весною,—

ты с фронта, из Рыбацкого, принес...

Как пахнут листья, господи, — до слез!

Так ты вернулась, встала в изголовье,

о молодость... твой запах узнаю.

Сплети ж с моей сегодняшней любовью

всю чистоту и трепетность твою,

верни мне все...

                Свистит. Опять фугас!

Сюда идет... Враг обнаружил нас,

засек,

      нашел,

            сюда кладет снаряды,

невидимый,

          нацелился в упор

откуда-то из гатчинского сада,

от царскосельских дремлющих озер,—

сюда идет...

            В ночной молочной дымке

я узнаю, безносый невидимка,

тебя.

     Ты приходил ко мне зимой.

Свистишь?

         Свисти.

                Я принимаю бой.

 

 

Ты утопить хотел меня в отеке.

Ты до костей обтягивал мне щеки.

Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,

ты зубы мне расшатывал во рту,

ты гнал меня в подвалы,

                       в темноту,

под свод психиатрической больницы...

Но меж развалин горестных и дымных,

в ожогах вся,

             в рубцах, в крови, в золе,

я поднялась,

            как все,— неистребима,

с неистребимой верностью Земле,

и здесь, под этой обреченной крышей,

нашла возлюбленного своего.

Он рядом спит.

              Он жив.

                     Он мирно дышит.

Я ни за что не разбужу его.

 

 

Что может враг? Разрушить и убить.

И только-то?

            А я могу любить,

а мне не счесть души моей богатства,

а я затем хочу и буду жить,

чтоб всю ее,

            как дань людскому братству,

на жертвенник всемирный положить.

Грозишь?

        Грози.

Свисти со всех сторон.

Мы победили.

            Ты приговорен.

 

 

Обстрел затих.

Зарею полон город,

сменяются усталые дозоры,              

на улицах пустынно и светло.

Сметают в кучи дворники стекло,

и неустанным эхом повторен

щемящий, тонкий, шаркающий звон,

и радуги бегут по тротуарам

в стеклянных брызгах.

В городе весна,

разбитым камнем пахнет и пожаром,

в гранитный берег плещется волна,

как сотни лет плескалась. Тишина.

 

...О девочка с вершины Мамисона,

что знала ты о счастии?

                       Оно

неласково,

          сурово и бессонно

и с гибелью порой сопряжено.

Пред ним ничто — веселье.

                         Радость — прах.

Пред ним бессилен враг,

                       и тлен,

                              и страх.

 

Оно несет на крыльях лебединых

к таким неугасающим вершинам,

к столь одиноким, нежным и нагим,

что боги позавидовали б им.

 

Я счастлива.

            И все яснее мне,

что я всегда жила для этих дней,

для этого жестокого расцвета.

И гордости своей не утаю,

что рядовым вошла

                 в судьбу твою,

мой город,

          в званье твоего поэта.

 

Не ты ли сам зимой библейски грозной

меня к траншеям братским подозвал

и, весь окостеневший и бесслезный,

своих детей оплакать приказал.

И там, где памятников ты не ставил,

где счесть не мог,

                  где никого не славил,

где снег лежал

              от зарев розоватый,

где выгрызал траншеи экскаватор

и динамит на помощь нам, без силы,

пришел,

       чтоб землю вздыбить под могилы,

там я приказ твой гордый выполняла...

Неся избранье трудное свое,

из недр души

            я стих свой выдирала,

не пощадив живую ткань ее...

 

И ясно мне судьбы моей веленье:

своим стихом на много лет вперед

я к твоему пригвождена виденью,

я вмерзла

         в твой неповторимый лед.

 

 

...А тот,

         над кем светло и неустанно

мне горевать, печалиться, жалеть,

кого прославлю славой безымянной —

немою славой, высшей на земле,—

ты слит со всем, что больше жизни было

мечта,

      душа,

           отчизна,

                   бытие,—

и для меня везде твоя могила

и всюду — воскресение твое.

Твердит об этом

               трубный глас Москвы,

когда она,

          колебля своды ночи,

как равных — славит павших и живых

и Смерти — смертный приговор пророчит.

 

Апрель 1945

45parallel.net

Ольга Берггольц125 блокадных грамм с огнем и кровью пополамЛенинградская поэмаIЯ как рубеж запомню в...

Ольга Берггольц

125 блокадных грамм с огнем и кровью пополам

Ленинградская поэма

I

Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. - Сменяй на платье,- говорит,- менять не хочешь - дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала...- И я сказала: - Не отдам.- И бедный ломоть крепче сжала. - Отдай,- она просила,- ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.- ...Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило - привести ее к себе, шепнув угрюмо: - На, съешь кусочек, съешь... прости! Мне для живых не жаль - не думай.- ...Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль - ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество - друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады.

II

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

III

О да - иначе не могли ни те бойцы, ни те шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей - сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось - солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли... Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: - К заре, сказали, привезут... - Гражданочки, держаться можно...- И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. - Ну, так и есть - мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта - не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь - опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб - две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.- И вот - в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре - сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. ...О, мы познали в декабре - не зря "священным даром" назван обычный хлеб, и тяжкий грех - хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом,- и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима,- моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала - я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: "Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень слабый..." О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: - На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья - чем богаты...- И ты рвалась - вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя,- спасибо!

V

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VI

Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: "Живи!", друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: - Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне. Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал - у станка, как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи, как никогда,- с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден - ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом - по краю - обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем - ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога,- она гласит не о награде, она спокойна и строга: "Я жил зимою в Ленинграде". Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы,- упряма, зла,- за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом - такая боль... И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь.

Носитель смерти, враг - опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром - ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою. Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она:

- Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира...

Сны тебе спокойные приснятся - битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя - для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города.

Гнезда вьют они - и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь!

Июнь - июль 1942

russia-reborn.ru


Смотрите также